Изменить стиль страницы

Вместо того происходит сцена очной ставки, и Шуйский, из чувства чести, выдаёт себя головой. Здесь, быть может, небесполезно сделать возражение на ошибочное мнение, что чувство чести в XVI веке было исключительною принадлежностью Запада. К прискорбию, мы не можем скрыть от себя, что в московский период нашей истории, особенно в царение Ивана Грозного, чувство это, в смысле охранения собственного достоинства, значительно пострадало или уродливо исказилось и что если мы обязаны московскому периоду нашим внешним величием, то, купив его внутренним своим унижением, мы дорого за него заплатили. Но в смысле долга, признаваемого человеком над самим собой и обрекающего его, в случае нарушения, собственному презрению, чувство чести, слава богу, у нас уцелело. Древняя юридическая формула: «Да будет мне стыдно!» — была отменена и забыта, но дух её не вовсе исчез из народного сознания. Чему приписать иначе столько случаев именно в царение Грозного, где его жертвы предпочитали смерть студному делу? Чему приписать поступок князя Репнина, умершего, чтобы не плясать перед царём? Или поступок наших пушкарей под Венденом, лишивших себя жизни, чтобы не быть взятыми в плен? Или (если не ограничиваться одними мужскими примерами) поступок боярынь княгини Старицкой, жены князя Владимира Андреевича, избравших казнь и мучения, чтобы не принять царских милостей? Солгать же из желания спасти свою жизнь, без сомнения, считалось не менее постыдным, чем отдаться живым неприятелю.

Связь с Византией и татарское владычество не дали нам возвесть идею чести в систему, как то совершилось на Западе, но святость слова осталась для нас столь же обязательною, как она была для древних греков и римлян. Довольно потеряли мы нашего достоинства в тяжёлый московский период, довольно приняли унижений всякого рода, чтобы не было нужно отымать у наших лучших людей того времени ещё и возможности религии честного слова потому только, что это чувство есть также западное[3].

Как ни известна Шуйскому благость Фёдора, но после своего признанья он не ожидал того оборота, который Фёдор даст его делу. Последнее усилие Шуйского выдержать свой характер выражается в словах:

…Не вздумай, государь,
Меня простить. Я на тебя бы снова
Тогда пошёл.

Слова эти он выговоривает гордо и сурово, как бы для того, чтобы отнять у Фёдора всякую возможность его помиловать. Но с Фёдором сладить нелегко, когда он взял себе в голову спасти утопающего. Он, как неустрашимый пловец, бросается за ним в воду, хватает его за руки, хватает за волосы, хватает за что попало и против воли тащит на берег. Суровость Шуйского разбивается вдребезги об это беспредельное великодушие. Он побеждён им теперь, как прежде был побеждён благостью Ирины; слезы брызнули из его глаз, и со словами:

…Нет, он святой!
Бог не велит подняться на него, —

он упал бы на колени перед Фёдором, если б тот не вытолкал его из покоя, говоря:

Ступай, ступай! Разделай, что ты сделал!

После этой сцены мы видим Шуйского в последний раз, в кандалах, под стражею, ведомого в тюрьму его заклятым врагом, Турениным, назначенным ему в пристава. Он принял свой приговор как заслуженное наказание, и в его осанке, в его голосе должны чувствоваться раскаяние, участие к народу, достоинство и преданность судьбе. Совесть уже не позволяет ему идти против Фёдора, но он не может пристать к Годунову; ему остаются только — тюрьма или смерть. Его слова к народу суть его последние в трагедии; исполнитель произнесёт их как можно проще, но с большим чувством, так, чтобы они сделали впечатление на зрителя.

Разобрав роль Шуйского, мы приходим к заключению, что это человек гордый и сильный, способный даже к мерам суровым, сознательно совершающий несправедливости, когда они, по его убеждению, предписаны общею пользой, но слабый против движений своего сердца. Такие люди могут приобрести восторженную любовь своих сограждан, но они не созданы осуществлять перевороты в истории. На это нужны не Шуйские, а Годуновы.

Летописи не сохранили нам наружности Ивана Петровича, но в трагедии она должна быть представительна. Мы можем вообразить его человеком высокого роста, лет шестидесяти, с проседью. Осанка его благородна, голос резок, поступь тверда, приёмы с равными повелительны, с низшими благосклонны.

…С купцом, со смердом ласков,
А с нами горд, —

говорит про него Клешнин, и этот оттенок не должен пропасть в исполнении.

Ирина

Как ангел-хранитель Фёдора, как понуждающее, сдерживающее и уравновешивающее начало во всех его душевных проявлениях, стоит возле него царица Ирина.

Это одна из светлых личностей нашей истории. Русские и иностранцы удивлялись её уму и восхищались её красотой. Её сравнивали с Анастасией, первой женой Ивана Грозного, той, кому Россия обязана краткими годами его славы. После смерти Фёдора она была единодушно признана его преемницей, и хотя тогда же постриглась под именем Александры, но таково было к ней уважение земли, что Боярская дума нашла нужным издавать грамоты не иначе, как от имени царицы Александры, до самого избрания Годунова.

Редкое сочетание ума, твёрдости и кроткой женственности составляют в трагедии её основные черты. Никакое мелкое чувство ей недоступно. У неё все великие качества Годунова без его тёмных сторон. Всё её честолюбие обращено на Фёдора. Ей больно, что он так слаб: ей хотелось бы пробудить в нём волю; она не только не выставляет наружу своё влияние на него, но тщательно его скрывает, стараясь всегда оставаться в тени, а его выказывать в самом выгодном свете. Она бережно обращается с его слабостями; знает его желание казаться самостоятельным и никогда ему не перечит. Любовь её к Фёдору есть любовь материнская; она исполняет его капризы, поддаётся его поддразниванию, занимает его, нянчится с ним, но не пропускает случая напомнить ему, что он царь, что он имеет право и обязанность повелевать, где того требует его совесть. Нет сомнения, что Годунов преимущественно обязан ей своей силой; но она поддерживает брата не из родственного чувства, а по убеждению, что он единственный человек, способный править царством. Тем не менее её оскорбляет слишком полное подчинение ему Фёдора. Ей хотелось бы, чтобы он не только казался, но действительно был господином в своём доме. Она, наперекор брату, напоминает Фёдору, что выписать Дмитрия из Углича есть дело не государственное, но семейное, в котором он должен быть судьёю. С её высоким умом, с её благородством сердца, она не могла не оценить Ивана Петровича Шуйского и хотя не разделяет его политических мнений, но понимает его оппозицию и находит, что брат её должен бы склонить Шуйского на свою сторону, а не стараться его погубить. Она, как и Фёдор, хотела бы согласить всё разнородное, примирить всё враждующее, но когда это невозможно, она, не колеблясь, становится на ту сторону, где, по её убеждению, правда.

Хотя роль Ирины не ярко проходит через трагедию, но она освещает её всю своим индивидуальным светом, ибо все нити событий сходятся в Фёдоре, а Фёдор неразрывно связан с Ириной.

В Ирине характер не выказывается сразу, как в Фёдоре и в Шуйском. Она в своей первой сцене видна только со стороны своей кротости, заботливости о Фёдоре и готовности попасть в тон его шутливого настроения. Это сцена интимная, где Ирина не царица, а добрая, любящая жена.