Вот так даже здесь подтвердилось с почти неожиданным простодушием и почти нечаянной очевидностью это суждение относительно «кожи», что я вынесла о нем.
Последняя из флорентийских ночей
Новогодняя ночь. Бал-маскарад. Залы, гостиные. В одном из них при неярком свете, в удушье обстановки — жалкая, взятая напрокат роскошь! — я без маски, с несколькими знакомыми.
Кружащееся вторжение группы костюмированных, один отделяется от группы, приближается, склоняется в поклоне.
Белый бурнус, тюрбан. Лицо без маски.
— Вы узнаете меня?
— Нет.
— Вглядитесь хорошенько. Возможно ли, чтобы костюм так меня изменил?
(Я «хорошенько вглядываюсь».)
— Неужели вы и впрямь меня не узнаете? (В голосе, сперва радостном, начинают проскальзывать интонации уязвленного самолюбия.)
Лицо молодое, довольно приятное. Темная шевелюра.
Я, робко:
— Да, да; сейчас мне кажется, что я действительно видела вас, может быть, когда-нибудь где-то… Скорее слышала… мне кажется, что ваш голос мне… (Он все смотрит.) Нет, нет, решительно я вас вижу впервые!
Кругом смех, полувосхищенный, полуудивленный, восклицания и за всем этим шумом — четко:
— Такой-то.
— Вы? Боже! Простите меня, ради Бога, но я так плохо вижу, и у меня плохая зрительная память, и мы так давно не виделись, и тогда у вас были усы.
— Усы, у меня? Да я никогда в жизни не носил усов!
— Быть того не может. Я очень хорошо помню: маленькие, щеточкой усики.
— Но уверяю вас, клянусь, что никогда в жизни… Вмешиваются другие:
— Мадам, вы ошибаетесь, вы его путаете с кем-то другим, это и впрямь так: он никогда не носил усов!
— Странно. Я отлично помню. Маленькие, щеточкой.
Он, в отчаянии:
— Маленькие ли, большие, щеточкой или а-ля Гийом, я никогда не носил усов!
Я, разжалобленная неподдельным огорчением, причиненным мной, — этому незнакомцу:
— Ах нет! Успокойтесь! Я верю вам! Но — все-таки странно: я отлично помню: маленькие черные усики. А, погодите, погодите, не в очках ли дело? Конечно, была одна вещь, теперь ее нет — очки, а маленькая щеточка усов — это были брови. (Как бы сравнивая): Большие брови. Да, в этом, конечно, дело. Но все-таки странно — я отлично помню…
— В самом деле странно. Удаляется, уязвленный.
Положа руку на сердце: узнала ли я его, да или нет? действительно ли до такой степени безвозвратности я его не узнала?
В первый миг — да (то есть нет), во второй — что-то пронзило, в третий — я уже знала (узнала) голос, не лицо, которое я, впрочем, никогда не узнавала, но, воспользовавшись истинностью моего первого «нет», уже закусив удила, продолжала не узнавать до конца.
С тех пор больше ни одного слова. Время от времени я слышу о нем — все одно и то же: дела идут плохо, сын растет.
А усы? Что касается усов, то я ничуть не лукавила. Я не только о них помнила, но как только он назвал себя, я увидела их и увидела, что их не хватает. И эти «щеточки бровей» тоже не были шутливой выдумкой. Видишь нечто поверх чего-то. Но пара ли это усов над парой губ или пара бровей над парой очков — это деталь, знать которую не мое дело, а его. Пусть удовольствуется «щеточкой».
Надо ли добавлять, что он никогда не носил очков?
Послесловие, или посмертный лик вещей
Мое полное забвение и мое абсолютное неузнавание сегодня — не что иное, как твое абсолютное присутствие и мое полное поглощение вчера. Насколько ты был — настолько тебя больше нет. Абсолютное присутствие наоборот. Абсолютное может быть только абсолютным.
Подобное присутствие может стать лишь таким же отсутствием. Всё — вчера, ничего — сегодня.
Мое полное забвение и абсолютное неузнавание — только эхо (усиленное!) Вашего забвения и Вашего неузнавания независимо от того, узнаете Вы меня на улице или нет, интересуетесь новостями обо мне или нет.
Если Вы не забыли меня, как я забыла Вас, то лишь оттого, что Вы никогда не болели мною так, как я болела Вами. Если Вы меня не забыли абсолютно, — это оттого, что в Вас ничто не может быть абсолютным, даже безразличие. Я кончила тем, что не узнала Вас, Вы же никогда и не начинали узнавать меня. Если я кончила тем, что предала Вас забвению, то в Вас никогда не было меня настолько, чтобы Вы могли забыть меня. Что значит забыть кого-то? Это значит забыть, что мы страдали им.
Для того чтобы я, еще вчера не знавшая ничего другого, кроме Вас, могла сегодня не узнать Вас, нужно было именно, чтобы вчера я не знала ничего другого, кроме Вас. Мое забвение Вас — не что иное, как еще один титул благородства. Удостоверение Вашей ВЕЛИЧИНЫ в прошлом.
Посмертная месть? Нет. В любом случае — не моя. Что-то (очень значительное!) мстит за меня и через меня. Вы хотите знать этому имя, которое я пока еще не знаю? Любовь? Нет. Дружба? Тоже нет, но совсем близко: душа. Раненная во мне и во всех других женщинах душа. Раненная Вами и всеми другими мужчинами, вечно ранимая, вечно возрождающаяся и в конце концов — неуязвимая.
Неизлечимая неуязвимость.
Это она мстит, покинув Вас, в ком она обитала и кого обнимала собою, больше чем море объемлет берег, — и вот Вы нагой, как пляж с останками моего прилива: сабо, доски, пробки, обломки, ракушки — мои стихи, с которыми Вы играли, как ребенок, — а Вы и есть ребенок, — это она мстит, ослепив меня. до такой степени, что я забыла Ваши видимые черты, и явив мне подлинные, которые я никогда не любила.
<1932>
Письмо к Амазонке
Перевод с французского К. М. Азадовского.
Я прочла вашу книгу. Вы близки мне как все пишущие женщины. Не смущайтесь этим «все»: пишут не все — пишут лишь немногие женщины.
Итак, Вы близки мне как всякое неповторимое существо, особенно — неповторимое существо женского пола.
Я думаю о Вас с того дня, как увидела Вас — уже месяц? Когда я была молода я всегда торопилась высказаться, я боялась упустить волну, исходящую от меня и меня уносящую к другому, я боялась, что больше не полюблю: ничего больше не узнаю. Но я уже не молода и научилась упускать почти все — безвозвратно.
Уметь все сказать — и не разжать губ. Все уметь дать — и не разжать руки. Это — отказ, который Вы называете буржуазной добродетелью и который — чем бы он ни казался: пусть добродетелью, пусть буржуазной — является главной движущей силой моих поступков. Силой? — Отказ? Да, потому что подавление энергии требует бесконечно большего усилия, чем ее свободное проявление — для которого вообще не нужно усилий. В этом смысле любая естественная деятельность пассивна, подобно тому как любая усвоенная пассивность активна (излияние — непротивление, подавление — действование). Что трудней: сдержать лошадь или пустить ее вскачь? И — поскольку лошадь, которую мы сдерживаем, — мы сами, — что мучительней: держать себя в узде или разнуздать свои силы? Дышать или не дышать? Помните эту детскую игру: честь победы принадлежала тому, кто мог дольше всех пробыть в сундуке, не задохнувшись. Жестокая и совсем не буржуазная игра. Действовать? Дать себе волю. Всякий раз, когда я отказываюсь, я чувствую, как внутри меня содрогается земля. Содрогающаяся земля — это я. Отказ? Застывшая борьба.
Мой отказ называется еще так: не снисходи — ничего не оспаривай у существующего порядка. Существующий порядок в нашем случае? Прочитать Вашу книгу, поблагодарить Вас за нее пустыми словами, Вас видеть время от времени «улыбающейся, чтобы скрыть улыбку», — делать вид, будто Вы ничего не написали, а я ничего не читала: будто ничего не было.
Я бы это смогла, могу еще и теперь, но на этот раз — не хочу.
Послушайте, Вы не должны отвечать мне, Вы должны меня только выслушать. Я наношу Вам рану — в самое сердце, в сердцевину Вашего дела, Вашего тела, Вашей веры, Вашего сердца.