Изменить стиль страницы

Накануне обратного отъезда в Степановку Оленька попросила у меня разрешения остаться на несколько дней у г-жи Эвениус, сказавши, что присылать за нею никого ненужно, так как г-жа Эвениус дает ей в провожатые классную даму. Когда я стал укладывать свой небольшой чемодан, Оленька, увидавши довольно большой хлебный нож, сказала: «Дядя, этот нож тебе возить в чемодане неудобно; позволь, я уложу его на дно моего деревянного сундука, где он ничего повредить не может, а между тем никакой беды от того не будет, что я привезу его неделею позже в Степановку».

Так, к общему удивлению домашних, я вернулся в деревню один. Через неделю прибыло письмо Оли с просьбою о продлении пребывания в Москве, — исполненное любезных ласк и извинений. Затем письма стали приходить все более короткие и формальные, из которых я убедился, что усердные руки содержательницы пансиона уже не выпустят неопытную девочку. Роковое письмо не заставило себя ждать: оно уведомило, что Оленька остается в Москве. Конечно, я в тот же день отвечал, что ни опекуном, ни попечителем племянницы быть не желаю и прошу указать личности, которым я могу сдать все ее состояние.

Так неожиданно разыгралось событие, еще раз указавшее мне наглядно, что жизнь причудливо уводит нас совершенно не по тем путям, которые мы так усердно прокладывали и расчищали. Ошибался ли я, или во мне говорило инстинктивное чувство самосохранения, но я вдруг почувствовал себя окруженным атмосферою недоброжелательства, резко враждебного моим наилучшим инстинктам. Мирная, отстроенная, обросшая зеленью Степановка сделалась мне ненавистна. Я в ней задыхался. На третий день мы с женою и неразлучным Иваном Александровичем сидели на железной дороге в Ливны, где ожидала высланная вперед коляска, чтобы везти нас на Грайворонку. На широкой степи близ красивых табунов я вздохнул свободнее, но при этом я старался не думать о предстоящем возвращении в Степановку.

В день отъезда, после завтрака жена моя ушла к себе готовиться к дороге, а мы с Иваном Александровичем все еще сидели в столовой за круглым столом под лампою. Говорить не хотелось. Наступила минута, про которую говорят: «Тихий ангел пролетел». Торопливый маятник стенных часов усердно отчеканивал свой педантический счет.

— Знаете ли, Иван Алекс. — воскликнул я, — до какой степени мне противно возвращаться в Степановку!

— Надобно, — отвечал Ост, — от этого избавиться.

— Каким же образом?

— Уж вы только поручите мне: я Степановку продам, я вам сейчас же куплю, что вам будет по вкусу.

— Сердечно буду вам признателен, если вы такой волшебник; но тут есть сторона, которую не надо упускать из виду. Вспомните, что в Степановке нет дерева, нет куста, который бы не был насажен мною, при помощи Марьи Петровны. И если она не захочет принести добровольную жертву, отказавшись от жизни в долговременно взлелеянном ею саду, то прекрасные наши мечтания осуждены оставаться мечтами. А чтобы не томиться этим вопросом, пойду и тотчас же спрошу, согласна ли Марья Петровна на такую перемену.

К радости моей, я вернулся с самым благоприятным ответом, и с этой минуты начались наши общие вслух мечтания. Не приискав нового пристанища, невозможно было продавать Степановки, и поэтому следовало прежде найти подходящее имение, в котором должны были сосредоточиться качества, противоположные степановским. Имение должно было быть в черноземной полосе, с лесом, рекою, каменного усадьбой и в возможной близости от железной дороги.

На другой день по приезде домой Иван Алекс. отправился по железной дороге на юг искать счастья.

Через два дня мы получили следующую телеграмму:

«Подходящее имение близ Московско-Курской чугунки — 850 десятин за 100 тысяч нашел. Отвечайте, Курск».

Ост.

Мы отвечали:

«Кончайте, задаточные деньги получите банковым переводом из Москвы».

Дня через четыре вернувшийся Иван Алекс. рассказал следующее:

«Конечно, я прежде всего бросился к нотариусам. И вот сижу я в Курске у нотариуса и рассказываю ему о своей задаче. В конторе случился какой-то мужичок: „Да вот, говорит, у нас по соседству сколько лет уж продается имение, какое вам надо, — сельцо Воробьевка наследников Ширковых. А продают его опекуны: граф Сивере да еще барин Гришин — что ли, в Харькове их хорошо знают, да вот покупателей-то все нет. Земля у крестьян в аренде, лесу до 300 десятин; усадьба старинная, каменная; мельница на реке“.

Сбегал я посмотреть имение в 25-ти верстах от Курска по нашей железной дороге. Имение мне понравилось. Я захватил деньги из банка и бросился в Харьков, где отыскал графа Сиверса, с которым мы тотчас кончили дело в два слова за 100 тысяч рублей и купчую пополам. Вот и домашняя расписка в получении пяти тысяч задатку. Купчая должна быть совершена 1 ноября».

На этом дело пока и остановилось, если не считать, что я, по просьбе Ивана Александр., все-таки проехал хоть мельком взглянуть на окончательно приторгованную уже Воробьевку.

Побывавши в парке, в лесу и осмотревши усадьбу, я остался весьма доволен покупкою, но никак не настоящим состоянием имения, к которому приходилось усердно прикладывать руки.

Я уже имел случай в переписке с Тургеневым высказывать свое нерасположение появляться в печати. Это же чувство заставило меня, не помню в каком именно журнале, под разбором Анны Карениной, подписал фамилию моего письмоводителя Болгов.

Л. Н. Толстой писал:

1 сентября 1877 г.

Нынче утром сам повез вам ответ на письмо со статьею на Козловку и получил ваше письмо. Статью Болгова проглотил и только сокрушался, что он не отдельное новое лицо, — был бы новый друг. Послал статью Страхову.

Очень грустно мне за вас, дорогой Афанасий Афанасьевич, за чувство, которое в вас должен был вызвать последний домашний эпизод, но я всегда за себя и за близких утешаюсь, что все к лучшему. Может быть, вам пришлось бы испытать более тяжелые чувства. Теперь вы спокойны, только обидно, что ваши труды у вас не на лицо.

Ваш Л. Толстой.

2 сентября 1877 г.

Как мало на свете настоящих умных людей, дорогой Афанасий Афанасьевич! появился было Г-н Волгов, и как я обрадовался ему, но и тот тотчас же обратился в вас. Можно не узнать произведение ума, к которому равнодушен, но произведение ума любимого, выдающее себя за чужое, так же смешно и странно видеть, как если бы я приехал к вам судиться и, глядя на вас во все глаза, уверял бы, что я адвокат Петров. Не могу хвалить вашей статьи, потому что она хвалит меня; но я вполне согласен с нею; и мне очень радостно было читать анализ своих мыслей, при котором все мои мысли, взгляды, сочувствия, затаенные стремления поняты верно и поставлены все на настоящее место. Мне бы очень хотелось, чтобы она была напечатана; хотя я обращал к вам то, что вы говорили мне, знаю, что почти никто не поймет ее.

Я все это время охочусь и хлопочу об устройстве нашего педагогического персонала на зиму. Ездил в Москву в поисках за учителем и гувернером. Нынче же чувствую себя совсем больным. Вы не пишите о себе, стало быть хорошо. Наш поклон Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

Не помню, по какому случаю мы с Иваном Александр. поехали в Орел. На вокзале Ост объявил, что прежде чем приехать ко мне в гостиницу, он думает побывать у жестокого кулака-купца, соседа, приторговывавшего смежную с его землею Степановку, при самых стеснительных для нас условиях.

— И охота вам, Иван Александрович, сказал я, понапрасну набиваться этому кулаку. Воробьевка нам понадобилась, так мы сами нашли покупателя. Впрочем, делайте, как хотите. Я велю подать самовар и буду поджидать вас.

Когда через полчаса я уселся в номере за самоваром, — вошел и Иван Александрович.

— Ну что? с неудовольствием спросил я.

— Продал Степановку, — был ответ.

— Что вы! воскликнул я.

— Вот и домашняя запродажная расписка, а вот и тысяча рублей задатку, сказал он, кладя перед мною то и другое.