Наконец Иван Александрович получил письмо от Петра Афан., в котором последний просит Оста приехать на Грайворонку, чтобы вместе отправиться за сто верст в Воронеж для совершения купчей. Погода стояла грязная, и путешественники, как я позднее узнал, совершали Формальный поход по дороге, лишенной всяких, даже первобытных удобств. Этим однако только началось трудное их паломничество. Оказалось необходимым, как писал мне Ост, не только справиться в московском опекунском совете о накопившейся на имение недоимке, но и представить нотариусу квитанцию об ее уплате. Конечно, я тотчас же прибег к помощи Боткинской конторы, прося телеграфировать мне сумму недоимки.
Всем еще памятен женский труд на телеграфных станциях. И вот через день, в час ночи (чтобы заплатить за ночную доставку три рубля) получаю телеграмму, в которой сказано: «недоимок на Грайворонке числится%». Вот вам и сведения для руководства; а между тем наши несчастные дельцы томятся в Воронежской гостинице. Я телеграфирую в контору: «прошу уплатить, сколько бы недоимок ни оказалось и квитанцию выслать: Воронеж, Осту».
Получаю известие, что недоимок уплачено 8 тысяч, и что квитанция отослана по указанному адресу.
Наконец, к первым числам декабря, брат и Ост, принявший уже Грайворонку в наше заведывание, появились в Степановке с купчей и даже вводным листом в руках. Брат был, очевидно, весел более обыкновенного. Ост потом рассказывал, что когда по получении купчей они вернулись в номер от нотариуса, брат сначала упал перед образом на колени и, помолившись усердно, бросился обнимать и целовать Оста. Не помню, на другой или на третий день, когда мы собирались сесть за стол, Иван Александрович, держа в руках письмо, обратился ко мне со словами: «я только сию минуту получил с Грайворонки неприятную весть: вся деревянная часть усадьбы, за исключением барского дома и коннозаводских построек, сгорела дотла, со всем хозяйственным инвентарем, так что в имении не осталось ни одной сохи, ни одного хомута и ни одной телеги. Слава Богу, что пожар не тронул гумна и хлебного амбара».
Так как мы с женою давно уже порывались в Москву, то поджидали только решения Грайворонского дела, чтобы уехать и начать с продажи пшеницы, которой, к счастию, оказалось на Грайворонке в этом году порядочное количество. Между тем перед самым выездом из Степановки я получил следующее письмо Тургенева:
Париж.
29 ноября 1874 г.
Любезный Шеншин, сегодня я получил ваше письмо, а четвертого дня пришло ко мне письмо Полонского, из которого выписываю вам следующий пассаж:
Фет (Шеншин) распустил про тебя, будто ты в свой последний приезд говорил с какими-то юношами (слышал, племянниками Милютина, порученными надзору и попечению Ф. Ш.) и старался заразить их жаждой идти в Сибирь. В первый раз я слышал это от Маркевича у кн. М-ого тому назад недель пять, шесть. На днях я опять слышал повторение этого слуха с тою же ссылкой на Ф. Ш..
Вспоминая свой разговор у Милютиной с ее сыном и Петей и зная вашу охоту к преувеличиванию и прочие привычки, говорю вам без обиняков, что я вполне верю тому, что вы действительно произнесли слова, которые вам приписывают, и потому полагаю лучшим прекратить наши отношения, которые уже и так, по разности наших воззрений, не имеют «raison d'être».
Откланиваясь вам не без некоторого чувства печали, которое относится, впрочем, исключительно к прошедшему, желаю вам всех возможных благ и преуспеяния в обществе гг. Маркевичей, Катковых и т. п.
Передайте также мой прощальный привет вашей любезной супруге, с которой мне уже, вероятно, не придется свидеться.
Ин. Тургенев.
На это неожиданное письмо я немедля отвечал, что Тургеневу странно не знать, что я неспособен отказываться от своих слов, каковы бы они ни были, но что дело, дошедшее в таком виде, состояло в следующем.
Однажды, когда в кабинете Каткова между им и Маркевичем зашел разговор об общественном мнении насчет государственной благонадежности лицея, я сказал: «в этом отношении сомневаться трудно, если принять во внимание мнение людей, далеко не сочувствующих самой школе, как, например, Тургенев». При этом я рассказал, как в гостиной у М-ой Тургенев при мне обратился к ее сыну и его товарищу Пете Борисову со словами: «Je vous félicite, messieurs, en votre qualité de lycéens. Le gouvernement ne manquera pas de vous recevoir à bras ouverts».
К этим подлинным словам Тургенева я не прибавил ни одного слова.
На это письмо мое нежданно последовало еще раз письмо Тургенева:
Париж.
12 декабря 74.
Милостивый Государь.
Афанасий Афанасьевич!
Вы, вероятно, удивитесь, получив от меня письмо, да и я не ожидал, что буду еще беседовать с вами: но одна фраза вашего ответа заставляет меня взяться за перо. Вы пишете:
Вы говорите: «я этому верю», и это и должно быть законом для всех и обычным поводом швырять оскорбления в лицо даже таким безупречным личностям, как Л. Т. (полагаю, что эти буквы означают Льва Толстого).
Если в этой фразе мы имели целью единственно украшение речи вроде «стола Спартака», то мне остается сожалеть, что вам угодно было употребить именно это украшение; если под этим скрывается какая-нибудь сплетня, то прошу вас быть уверенным, что я никогда и ни перед кем не отзывался о Льве Толстом иначе, как с полным уважением к его таланту и характеру, и это уважение будет мною в скором времени высказано перед французской публикой в предисловии к изданию переводов с его произведений; если же наконец вам померещилось что ни будь подобное в моих письмах, то вам стоит их перечесть, чтобы убедиться в вашей ошибке. Не сомневаюсь в вашем чувстве справедливости и уверен, что вы даже мысленно откажетесь от фразы вашего письма, приведенной мною. К тому же я не привык швыряться ни оскорблениями, ни грязью, не потому, чтобы иные люди этого не стоили, но я не охотник марать руки и предоставляю другим подобные упражнения.
Не могу не заметить, что вы напрасно благодарите судьбу, устранившую ваше имя от соприкосновения с нынешней литературой; ваши опасения лишены основания: как Фет, вы имели имя, как Шеншин, вы имеете только фамилию.
Остаюсь с совершенным уважением
ваш покорнейший слуга
Ив. Тургенев.
Это письмо исполнило наконец меру моего долготерпения. Впоследствии, при своем примирении с Толстым, к которому Тургенев явился с повинною в Ясную Поляну, последний жаловался ему, что в ответном письме, о котором здесь говорится, я собрал все, чем только мог уязвить его наиболее чувствительным образом. Я начал с того, что заметил, как в первом письме он очевидно не знал что сказать и по написанному крупно написал «прочие привычки». Жаль, что не сказал какие. Конечно, я склонен к гиперболическим выражениям, которые заслуживают названия преувеличения; но кто даст себе только труд прочесть помещаемые письма Тургенева, убедится, что таким безвредным преувеличением страдает он и сам, но это не дает никому права утверждать, будто он или я преднамеренно искажаем чьи либо слова, чтобы по вредить ему во мнении другого. Что же касается до меня, то на привычки, или лучше повадки, Тургенева указать я не затруднюсь. Я припомнил ему, как, на мой упрек в нестерпимом упрямстве, он возразил: «а меня все считают слабым и бесхарактерным». — И получил в ответ: «твердость и устойчивость не должно смешивать с упрямством, составляющим отличительную черту людей слабых. А слабость де ваша еще в Петербурге не была для нас ни для кого тайной, когда как-то сорвавшееся у меня с языка слово: слабец — дошло и до ваших ушей, как вероятно и чье то стихотворение, которого хвалебного начала не упомню, и которое кончалось»: