Изменить стиль страницы

Нечего говорить, что, отправившись в Спасское, я употребил все усилия привести дело, возникшее, к несчастию, в нашем доме, к какому бы то ни было ясному исходу.

Помню, в какое неописанно-ироническое раздражение пришел незабвенный здравомысл Ник. Ник. Тургенев. «Что за неслыханное баловство! восклицал он: требовать, чтобы все были нашего мнения. А попался, так доводи дело до конца, с пистолетами в руках требуй формального извинения». Так говорил дядя мне, а что он говорил Ивану Сергеевичу — мне неизвестно. Все же мои попытки уладить дело кончились, как видно, формальным моим разрывом с Толстым, и в настоящую минуту я даже не могу припомнить, каким образом возобновились наши дружеские отношения.

12 мая 1861 года Боткин писал из Passy:

Дорогой мой Фет! я получил твое письмо, которое ты написал мне из Степановки, и в то же время Тургенев прочел мне твое письмо к нему. Истинно ужасающая картина, какую ты набросал о своем устройстве или точнее поселении, признаюсь, озадачила меня. Так как дело уже сделано и воротиться назад нельзя, то я об этом и не распространяюсь. Впрочем, я уверен, что для красоты слога ты все несколько преувеличил. Все это пока слова, надобно подождать практических результатов и тогда судить. О болезни моей нового сказать нечего, все идет своим чередом; хотя с величайшею медленностью, но я чувствую, силы мои укрепляются. Я могу уже ходить без поддержки, но не более получаса, потому что очень устаю. Зрение по-прежнему продолжает быть очень слабо, читать не могу. Но эта потребность здесь легко удовлетворяется. Так как надобно же наполнить чем-либо длинные часы дни и удовлетворить потребности знать, что происходит в сем мире, то я завел себе англичанку, которая прочитывает мне Французские и английские газеты, и, кроме того, а начал с нею Гиббона, которого, к стыду моему, еще не читал. Теперь начинаем уже пятый том. Книга умная и необходимая, в особенности для знакомства с Византийскою историей. Жизнь моя во Флоренции была очень приятна до того времени, как началась моя болезнь. Каждый день утром до завтрака я ездил верхом, возвращался в 11 час, завтракал, садился за работу, в 5 час. шел посмотреть газеты, в 6 — обедал, часто у кого-нибудь из знакомых, где оставался вечер. Я пред тобою в большом долгу, ты мне еще писал из Москвы, я все собирался тебе отвечать и протянул до сих пор. Впрочем, твое письмо из Москвы было несколько странного содержания; видно было, что ты писал его в взволнованном состоянии. Не знаю, удастся ли мне нынешним летом побывать у тебя в Степановке, куда сильно стремлюсь. Хотя доктора и обнадеживают меня, что через три месяца мне можно будет ехать в Россию, но как этому поверить? Ты легко поймешь, как мне хочется теперь в Россию. Живу я возле Булонского леса, но только со вчерашнего дня пахнуло весной; до того времени стояли холода. Вероятно, это письмо найдет тебя уже с Машей в Степановке. Если будешь писать ко мне, то пожалуйста пиши поразборчивее, а то я не в состоянии буду прочесть. Напиши мне, как идет крестьянское дело? Есть ли у тебя соседи и каковы? Успешно ли идут твои работы? Слышно, что барщине решительно отказываются работать. Жду от тебя письма с нетерпением, только пожалуйста разборчивого письма. Обнимаю тебя и Машу. Извини, что не франкирую письмо, для того чтоб оно вернее дошло до тебя, что сделай и ты.

Твой В. Боткин

Он же от 16 июня 1861 года писал:

Passy.

Ты в таких хлопотах, любезный мой Фет, что у меня дух захватывает, когда об этом думаю; но не смотря на это, я радуюсь за тебя. Знаю, как трудно иметь дело с простым народом. Мы в этом случае находимся в странном положению, именно: считать ли его за ребенка, который поступает по неразумению и следственно должен внушать сострадание, или презирать его, как нечто испорченное в корне. Но это будет неверно. Впрочем, думай как хочешь, а практика ужасна. Слава Богу, что Маша уже в Степановке; теперь ты покойнее. Ты, конечно и без уверений моих поверишь мне, как я интересуюсь твоим хозяйством, и потому держи меня au courant, что происходит в нем. Не забудь также написать мне Толстом; я адресовал ему письмо в Тулу; не знаю, дошло ли оно до него. Я продолжаю свое лечение по-прежнему, и в будущем месяце доктор мой пошлет меня, кажется, в Пиренеи в Baganéres du Lichon. Хуже всего то, что он сомневается, можно ли мне будет ехать в Россию на зиму; это будет видно только в сентябре. Но так или иначе, а в будущем мае я в Степановке. — Я слышал, что Дружинин болен чахоткой. Это ужасно! Его участие в Веке бесцветно, и чернокнижник, очевидно, опоздал десятью годами. Ты мне не пишешь, заглядываешь ли ты в русские журналы? Великое безобразие в них творится. Петербург скис журналы особенно отличаются им. Напиши, как вы проводите вечера? Я теперь до такой степени окружен скукой и однобразием, что надо много силы, чтобы не впасть в хандру. Читать я еще не могу, а мой доктор говорит, что глаза мои поправятся не прежде шести месяцев. Какова перспектива! Конечно, я могу уже теперь разобрать письмо, но после каждых десяти минут я должен давать отдыхе глазам, иначе в них начинается лом и резь.

В писании то же самое или еще хуже. Слава Богу, что я по натуре еще не склонен к хандре. Извести меня о Тургеневе; что он улаживает ли со своими мужиками, и вообще о том, как это дело идет в вашей стороне? — Что это Маша совсем замолкла? Написала мне письмо с куриный носочек, да и замолкла. Ждешь подробностей о жизни, о знакомых, обо всех мелочах, которые так интересны вдали, и вместо этого находишь только желание «всякого благополучия». Мне уж поистине писать не о чем. Вот разве рассказать о вечере, который давала моя хозяйка и который начался концертом: пел отставной тенор 72 лет (я не шучу) и бас 65 лет. Море пошлостей, которое меня здесь окружает, несравненно хуже всякого невежества. Это царство de lieux communs и, прибавлю, блаженное царство. Прощайте, милые друзья. Письма мне адресуйте по-прежнему.

Навсегда вам верный В. Боткин.

9 июля 1861 года он же:

Passy.

Меня всегда интересуют вести из Степановки, даже и тогда, когда они не облачены в такую милую форму, как последнее письмо. Движение вашей мирной и вместе волнуемой жизни находит симпатический отзыв во мне, и я радуюсь и печалюсь по мере того, как устраивается твое хозяйство. Я верю тому, что никакая разумная деятельность даром не пропадает. Тургенев говорит только, что у тебя глуховато. Кстати: сцена, бывшая у него с Толстым, произвела на меня тяжелое впечатление. Но знаешь ли, что в сущности у Толстого страстно любящая душа, и он хотел бы любить Тургенева со всею горячностью, но к несчастию, его порывчатое чувство встречает одно противное, добродушное равнодушие. с этим он никак не может помириться. А потом, к несчастию, ум его находится в каком то хаосе представлений, т. е. я хочу сказать, что в нем еще не выработалось определенного воззрения на жизнь и дела мира сего. От этого так меняются его убеждения, так падок он на крайности. В душе его кипит ненасыщаемая жажда, говорю ненасыщаемая, потому что, что вчера насытило его, нынче разбивается его анализом. Но этот анализ не имеет никаких прочных и твердых реагентов и от этого в результате своем улетучивается ins blaue hinein. А не имея под ногами какой-нибудь твердой почвы, невозможно писать. И вот где причина, почему он не может писать, и до тех пор это продолжится, пока душа его на чем-нибудь успокоится. Прилагаю здесь маленькую записочку к нему, которую при случае и пожалуйста ему перешли. Я ему уже писал, адресовал в Тулу, но верно письмо не дошло до него.

Спасибо тебе! На нынешний раз ты написал так разборчиво, что я без малейшего труда пробежал твое письмо. Глаза еще очень слабы и ломят от малейшего напряжения. Лечение мое продолжается по-прежнему. Всего более огорчило меня то, что мой доктор оставляет меня на зиму на Париже, говоря, что необходимо мне быть на его глазах. Целую неделю я был от этого в отчаянии, но потом сообразив, что доктор мой уже так значительно помог мне, решился следовать его совету. Во-первых, я не люблю парижской зимы и этих домов, где все на живую нитку, и во-вторых, не люблю ни французской жизни, ни французских нравов, ни французских людей. С каким наслаждением я променял бы теперь Париж на Москву! Но до тех пор, пока не поправятся глаза мои, мне нечего и думать о работе. Ты воображаешь, что я занят. Увы! по большей части только толчение воды. Я никак не могу привыкнуть слушать чтение, и половина из него пропадает попусту. Читая сам, размышляешь, останавливаешься, иное перечитываешь снова, и все идет споро. При слушании совсем не то. Что касается до интересов, то мне кажется самому, что с ослаблением моих сил и зрения, они стали как будто живее. Но ведь теперь это чистая ирония. Но особенно рад я тому, что ты, Маша, не скучаешь: да и как скучать, когда есть чтение, музыка и прогулка. Сравни мое положение с твоим и возликуй душой. Тургенев и Толстой видели меня при начале моей болезни и конечно сказали вам, на что я был тогда похож. Теперь надо думать о том, как устроить себя на зиму: тепло и солнце для меня необходимы. Вам смешно покажется, что я в начале июля думаю уже о зимних квартирах.

Ваш В. Боткин.