— Вот извольте видеть теперь, господа! — восклицает Обручев. — Что я недаром утруждал вас. Вот и нашлись моих 2 вершка. Теперь, значит, надо потянуть столб из земли на два вершка, тогда и будет настоящая исправедливость.
— Как же это вы, г. Обручев, измерив сами, что от печати до печати не выходит 5 аршин 5 вершков, а всего 5 аршин 3 вершка, хотите исправить дело, сблизив печати между собою еще на два вершка? Тогда, по-нашему, между ними будут уже не законные 5 аршин 5 вершков, а только 5 аршин 1 вершок. По здравому смыслу следовало бы, приняв в уважение вашу собственную проверку, которой мы с своей стороны не сделаем, отодвинуть нижнюю печать от верхней на 2 вершка, т. е. углубить нижний столб на такую меру.
— Господи Боже мой! Да как же это! Нада потянуть на 2 вершка, а вы изволите говорить — забить! где же тут исправедливость? — и т. д.
Напрасно старались мы образумить нашего противника следующим примером. Я купил в лавке 5 аршин 5 вершков сукна. В отрезанном для меня куске оказалось только 5 аршин 3 вершка. Должно ли, исправляя неверность, прибавить мне из лавки 2 вершка или отрезать их от моего же и без того неполного куска? Ничто не помогало. Заведомо ловкий специалист продолжал несколько часов кряду восклицать на все возможные тоны и, удивительнее всего, от чистого сердца. Только на другой день, размыслив на свободе или вразумленный близкими людьми, он даже неохотно отвечал на вопросы: убедился ли он во вчерашней своей ошибке?
Помилуйте! Господи! готовы мы воскликнуть в свою очередь, — вероятно ли, чтобы взрослые люди, не под влиянием кошмара, а наяву, в продолжение нескольких часов сериозно занимались решением такого головоломного вопроса? Но злой судьбе угодно было протянуть эту нелепую кукольную комедию за пределы всякого смешного. Когда нам вдвоем с исполнителем мирового акта, после двухчасовой мучительной болтовни под палящим солнцем, удалось наконец убедить 50 человек мельников, сторонних и сведущих людей в очевидной несообразности требования Обручева, — в официальном лагере, к нашему отчаянию, поднялся голос человека, кончившего курс в высшем учебном заведении, голос, выражавший мучительное сомнение насчет того: следует ли опустить или вытянуть столб?.. И опять все доказательства снова. Дело дошло до того, что уже 50 человек хохочут, когда им только намекнут о сомнении в подобном вопросе. А питомец высшего учебного заведения, даже по уходе с места битвы, даже за вечерним чаем, все еще томился роковым вопросом. Впрочем, надо отдать ему справедливость, когда на другое утро его озарила истина, он один не мог простить Обручеву его вчерашней несообразительности и беспощадно трунил над ним по этому случаю, когда другие молчали. Долго после того нашу память терзал безотвязный стих:
II. Бедные люди
Однажды в конце ноября мы сидели за утренним чаем у знакомого нам помещика, давно пользующегося заслуженной известностью отличного агронома. Еще в крепостной период крестьяне пользовались у него заметным благосостоянием, и он один из первых сумел окончательно разойтись с ними по обоюдному соглашению, а сам завести вольнонаемный труд в весьма значительных размерах. Это новое хозяйство, по разумности приемов и удовлетворительности результатов, может вполне быть названо образцовым. За чаем прислуживал давно знакомый нам Иван.
Зашла как-то речь о нравственной силе примитивных людей.
— Вы не помните, — спросил нас хозяин, — деда нашего Ивана? Такой высокий, здоровый и добрый старик. Он еще в прошлом году приходил поздравить нас с праздником. Умный и дельный был мужик. Лет ему уже было под 90, но он все время был здоров и бодр.
Мы отвечали, что решительно не знаем или, лучше сказать, не помним ни деда, ни матери Ивана — дочери этого старика.
— Вы можете расспросить самого Ивана и его домашних о смерти старика, последовавшей нынешней зимою. За два дня до смерти, будучи в полном сознании и без всяких признаков болезни, он отребовал священника, попросил особороваться. По совершении обряда старик два дня был на ногах. Вы знаете, что дворовые обедают рано — в 12 часов, т. е. именно когда у нас подают завтрак; поэтому Иван, убравшись в буфете, уходит домой и обедает после всех своих домашних один. В роковой день Иван, по обычаю садясь за накрытый для него матерью стол, нашел старика деда стоящим у печки. Проголодался ли особенно на этот раз Иван или это так казалось деду, но последний стал приставать к внуку за долгий процесс обеда… «Что это все есть да есть? Можно ли так долго есть? Да когда же ты кончишь обед? Степанида, да скажи сыну-то, что стыдно так долго есть!» Когда Иван кончил обед, а Степанида убрала со стола, старик потребовал, чтобы его одели в чистое белье и положили на стол. Едва успели в точности исполнить волю старика, как он стал отходить. Тогда объяснилось неудовольствие покойника на продолжительность обеда. Он хотел, чтобы ему в последний раз очистили место на единственном столе, находящемся в распоряжении семьи. Кто бы не пожелал так же просто и спокойно отнестись к неизбежной смерти? Пока мы рассуждали на эту тему, Иван доложил о приходе мужика.
— Что ему надо? — спросил хозяин.
— Пришел хлеба просить, — был ответ.
— Как! — обратились мы к хозяину. — Возможно ли, чтобы ваш крестьянин уже нуждался в хлебе в ноябре такого урожайного года, когда рожь почти нипочем?
— Их теперь, — отвечал хозяин, — много таких развелось. Даешь им, потому что по старой памяти как-то совестно отказать своему мужику. Ну и даешь, будто бы за то, что он зимою будет ходить на работы. А какая от него польза, какой он работник? Он приходит в 10 часов утра, а в сумерках уже уходит домой. Надел у нас небольшой, по полторы десятины на душу. Пока они владели землею по дворам — жили хорошо. Один брат около земли хлопочет, а другой на стороне промышляет; хоть бы у меня стоя в работниках, он и хлеба-то дома не ест, да еще и домой деньги несет. Вот им было и легко. А теперь они все помешались на дележах. Бабы поссорятся за горшки — и семья требует раздела. Эта мания доходит до того, что в иных местах семейства, не будучи в силах построить нового помещения, разгораживают старые избы плетнем на две половины и прорубают новую дверь в глухой стене. Вот и сядет такой отделившийся с женою да дочерьми на 1/2 десятинки в клину. Оторваться ему от дому нельзя. Хоть у него одна лошадь, да жеребенок, да телка и несколько овец, а ведь все это требует утром и вечером ухода: какой же он работник на стороне? Если что и родилось — надо отдать повинности, купить соли и т. д. — поневоле продашь, а там и делай что хочешь.
Мы вспомнили этот разговор по поводу единственного истинно бедного крестьянского семейства, которое случаю угодно было показать нам во всей его беспомощности.
Запрошлой осенью, при заключении мировой по делу мельницы, частыми переездами по нескольку раз в день с одной мельницы на другую нам до того пришлось загонять единственную, бывшую в нашем распоряжении четверку лошадей, что надо было пользоваться каждым удобным случаем сократить для них эти двадцативерстные перебежки. Приглашенный с общего нашего с Обручевым согласия и проработавший целый день на ближайшей от себя мельнице посредник должен был на следующее утро с такою же целию ехать на мельницу нашего противника, где необходимо было и наше присутствие. Не желая никого задерживать медленностию, посредник обещал прибыть на место в 9 часов утра. Ему приходилось ехать по большой почтовой дороге, а как деревня государственных крестьян на этой дороге отстоит от нашей мельницы версты на полторы, то мы и упросили посредника свозить нас на своих могучих лошадях туда и обратно, обещая в известное время подождать его на большой дороге. Не желая, в свою очередь, заставить посредника дожидаться, мы к 8 часам утра выехали на улицу деревни и отпустили лошадей.
Утро было морозное. Растолченная вдоль деревни домашним скотом большая дорога застыла колчами. Резкий ветер так и низал насквозь. На улице не было ни души, и даже собаки куда-то попрятались, несмотря на грохот только что отъехавшего по мерзлой земле экипажа. Но нельзя было полагаться на их миролюбие чужому человеку, оставшемуся одному посреди улицы, даже без палки. Я стал искать глазами кого-нибудь и наконец за разломанным плетнем увидал небольшого роста крестьянина в черной, на самые глаза надвинутой шапке. На мое приветствие крестьянин, кряхтя, приподнял обеими руками шапку и, болезненно простонав: «Мочи нет, голову разломило!», снова обеими руками натянул ее на самые брови. Длинный, острый нос, черные глаза и черные как смоль волосы, при жидкой бороде крестьянина, явно указывали на его восточное происхождение. Однодворцы — большею частию потомки старых дворянских фамилий, происходивших от татар. Замечательно, что выходцы-родоначальники передали свой красивый тип до позднейшего потомства одним мужчинам, тогда как белокурые женщины сохранили свой местный и — надо сказать правду — весьма некрасивый тип.