Изменить стиль страницы

Мне уже приходилось говорить где-то об ошибке тех, кто думает, будто с возрастом работа писателя упрощается, что, чем старше автор, чем больше у него опыта и мастерства, тем легче ему дается его писательское дело.

Нет, не легче. Да, опыт, разумеется, великая вещь, но ведь вместе с опытом у писателя, если он не холодный ремесленник и не халтурщик, возрастает и требовательность к себе.

Пожалуй, только первую нашу книгу — «Республику Шкид» — мы с Гришей Белых писали легко, весело, почти бездумно. Объясняется это не только невзыскательностью молодых авторов, но еще и тем, что в работе над этой повестью нам ничего не нужно было выдумывать, сочинять. Мы просто наперебой вспоминали и записывали то, что еще так трепетно жило в нашей мальчишеской памяти.

Но в этом ли только дело, что повесть наша воспоминательная, автобиографическая? Не один раз приходилось читать утверждения критиков (К. Чуковского, В. Смирновой, Е. Путиловой), будто все мое собрание сочинений — это что-то вроде одного большого автобиографического романа. Упоминались и та же «Республика Шкид», и «Ленька Пантелеев», и «Наша Маша», и многие рассказы, и литературные портреты («Горький», «Маршак», «Шварц», «Тырса»), и дневники военных лет, и путевые очерки…

Не убежден, что все это склеивается в «роман», но то, что определенную склонность к самовыражению, к самовыявлению, к автобиографичности я всегда испытывал, — это правда, хотя очень рано испытал я и то, что Гете называл Lust zu fabulieren — радость придумывания (а древние обозначали еще точнее: раздольем выдумки).

Существует, мне кажется, несколько видов литературного дарования. Есть писатели-сочинители, заведомые сочинители. Я говорю не о фантастах и сказочниках, тем на роду написано zu fabulieren. Возьмем одного из крупнейших реалистов нашего века — И. А. Бунина, художника, неоднократно и громогласно заявлявшего, что все им написанное — от начала до конца выдумано. Перечитывал, например, стихи Огарева и вдруг «почему-то представилось» то-то и то-то — и легко, неожиданно сложился, выдумался рассказ «Темные аллеи». Шел в Москве по Кузнецкому мосту, увидел в витрине книжного магазина новинку — «Смерть в Венеции» Томаса Манна, не читал ее, не листал, даже в магазин не зашел, а через два месяца, будучи в деревне, вспомнил эту обложку и это название и вспомнил еще смерть какого-то американца в гостинице на Капри — и вот за четыре дня написался, придумался один из шедевров русской литературы — «Господин из Сан-Франциско».

Даже на такое явно автобиографическое произведение, как «Жизнь Арсеньева», автор просит не смотреть как на рассказ о собственной жизни, утверждая, даже афишируя то, что всегда будто бы писал «из самого себя»… Дело тут не столько в том, в какой мере справедливы эти признания, сколько в той горячности, с какой художник открещивается от всякого воздействия «привходящего извне»…

Конечно, «из самого себя» писать невозможно. «Из себя» даже сновидение не рождается. И все-таки есть сочинители, выдумщики и есть художники, открыто и откровенно черпающие материал из окружающей жизни. Бунина трудно представить с записной книжкой в руках, Чехова невозможно представить без нее. Не полагаясь на один свой жизненный опыт и на одну собственную память, Гоголь, как известно, не стеснялся брать материал из любого источника — от друзей, родственников, знакомых, охотно и не задумываясь принимал подарки в виде готовых сюжетов. Можно ли вообразить в этой роли, скажем, Марселя Пруста?..

Однако я несколько ушел в сторону, ударился в доморощенное литературоведение, а ведь обещал рассказать о себе, о своем личном опыте.

О моем отношении к слову, о работе над словом и вообще об этой стороне литературного дела я несколько лет назад уже писал[3]. Сейчас попробую вспомнить и рассказать о том, как возникали у меня сюжеты.

Правы ли критики, считающие меня автором одной, автобиографической, темы?

Да, все, что мне в моей литературной жизни более или менее удавалось, основано, как правило, на моих личных наблюдениях и переживаниях, порой очень глубоко запрятанных в подсознании. Там же, где я брал сюжет подсказанный или подаренный, меня чаще всего подстерегала неудача. Это не значит, что в тех случаях, когда я опирался на собственный жизненный опыт, я не прибегал к вымыслу. Наоборот, до самого последнего времени я почти никогда не обходился без вымысла. И все-таки в основе всякого стоящего сюжета каждый раз лежало нечто подлинное, испытанное, пережитое… Другое дело, во что превращалось иногда под твоим пером это пережитое.

Вот история небольшого рассказа «Честное слово».

Зимой 1941 года редактор журнала «Костер» попросил меня написать «на моральную тему»:

— О честности. О честном слове.

Я сказал: «Подумаю», но сказал это больше из вежливости, потому что был уверен (как это почти всегда бывает в таких случаях), что ничего путного не придумается и не напишется. Но в тот же день или даже час, по пути домой, стало что-то мерещиться: широкий приземистый купол Покровской церкви в петербургской Коломне, садик за этой церковью… Вспомнилось, как мальчиком я гулял с нянькой в этом саду и как подбежали ко мне мальчики старше меня и предложили играть с ними «в войну». Сказали, что я — часовой, поставили на пост около какой-то сторожки, взяли слово, что я не уйду, а сами ушли и забыли обо мне. А часовой продолжал стоять, потому что «дал честное слово». Стоял и плакал и мучился, пока перепуганная нянька не разыскала его и не увела домой.

Как будто сюжет нашелся, можно было садиться и писать рассказ. Но — удобно ли писать о себе, похваляться, разглагольствовать о том, каким честным и принципиальным был еще в младенческие годы автор! О себе можно было говорить только в насмешливом, ироническом тоне. Однако такой иронический тон никак не соответствовал высокой дидактической задаче, стоявшей перед автором. И вот я все перекроил, повернул с ног на голову. Действие перенес в наши дни. Себя сделал случайным свидетелем, косвенным и второстепенным участником события, а мальчика выдумал, убавил ему лет, прибавил стойкости, полюбовался им, сказал о нем несколько одобрительных, похвальных слов.

Приведенный случай — самый простой, очевидный, когда автор сознательно берет жизненный факт, факт собственной биографии, и делает из него нечто. Часто дело обстоит куда сложнее — когда процесс претворения жизни в искусство происходит где-то глубоко внутри, в той сфере, которую называют подсознанием.

Не один раз бывало у меня так, что, сочиняя рассказ, выдумывая его, как мне казалось, от начала до конца, я только позже, иногда много лет спустя, делал открытие, что и этот рассказ тоже не «из самого себя» родился.

Когда почти полвека назад на первом редакционном совещании альманаха «Костер», не помню, Маршак или Зощенко предложили посвятить этот первый выпуск альманаха теме героического и я тоже дал согласие попробовать написать что-нибудь, я, конечно, понятия не имел, о чем буду писать. Но вот — сел и стал писать. И за несколько месяцев написал маленькую повесть (или, вернее, большой рассказ) «Пакет». Откуда же возник сюжет этого рассказа? Этого я тогда не знал и не пытался узнать, я узнал, понял только лет двадцать пять спустя.

Первый воинский подвиг, о котором мне стало известно в моей жизни, был подвиг моего отца. Еще совсем маленьким мальчиком мне приходилось много раз слышать рассказ о том, как моего папу, молодого казачьего офицера, послали с важным боевым донесением в штаб русского командования, как по дороге напал на него японский кавалерийский разъезд и как он, раненный навылет в грудь, отбился от неприятеля и, обливаясь кровью, вовремя доставил пакет куда требовалось. Позже, когда отец лежал в полевом лазарете, адъютант генерала Куропаткина привез ему боевой орден — крест Св. Владимира. Было это на пасху 1904 года.

Теперь я ни одной минуты не сомневаюсь, что именно эту, кровно близкую мне историю незаметно подсунула мне моя память, когда я приступал к работе над рассказом для «Костра». А ведь тогда, в 1932 году, был убежден, что пишу «из самого себя».

вернуться

3

См. мои «Заметки о ремесле и мастерстве» в журнале «Сибирские огни» № 11 за 1972 г.