Изменить стиль страницы

— В нашем воздушном деле — так, — улыбается штурман, — або грудь в крестах, або голова в кустах.

Много курят. На столике у кровати надорванная сотня папирос «Казбек». Штурман то и дело ходит к этому столику, приносит по пять штук и раздает всем присутствующим: Екатерине Васильевне, мне, товарищам…

Видел Бор. Бродянского. Он отдыхает здесь, в санатории. Постарел, обеззубел, но почему-то кудрявый. Встретились в коридоре, он спешил, ехал с летчиками на фронт. Я сказал, что помню его по «Смене», еще с давних времен, еще «Республика Шкид» не была написана.

— И я вас помню. Помню совсем мальчиком… И Белых помню.

Вчера вечером видел художника М., который зашел ко мне в комнату «представиться». Странная личность, похож на полотера, огромные черные усы. Но — как давно он рисует блокадный Ленинград, как тонко чувствует, понимает и любит наш город.

Сегодня долго бродил с девочками по острову (две Тани и шестилетняя Валя — та самая дочь буфетчицы, которая пела «Темную ночь»).

Обошли все знакомые и незнакомые уголки.

На острове много детей, много детдомов, садиков и других детских учреждений. Батарей уже нет. И следов войны — явных следов — не видно. А вообще-то, если приглядеться, следы есть, и их немало: поваленные деревья, столбы, рябинки от снарядных осколков, засыпанные снегом воронки.

…Таня Пластинина ушла куда-то без спросу. Попала под обстрел.

— Бегу с Крестовского. Перебегаю мост, вдруг — бах! — столб черного дыма. Женщину осколком — у меня на глазах… Вот так, как это дерево, совсем рядом. Лужа крови… белая пена… тут сумочка валяется, тут хлеба кусок, а в руке карточки зажаты.

Мне страшно стало, я побежала. А снаряды то тут, то там: бах! бах! бах! И с нашей стороны, с Каменного, разрывы слышны…

До угла добежала — тут милиционер стоит, участковый, он меня знает. Говорит:

«Бегите скорей, Таня. У вас там что-то случилось».

Ну, думаю, все кончено.

Прибегаю — вся стена со стороны Зимнего сада черная от земли. Карниз над нашими окнами сорван, стекла выбиты. Я кричу:

«Ма-а-ма-а-а!»

Никто не отвечает. Думаю: все убиты. Не помню, как наверх взбежала. И вдруг — в темноте — не вижу, а чувствую: мама! Идет и тоже плачет. А в комнатах, куда ни ступишь — битое стекло лежит.

Снаряд, который попал в санаторий, пробил высокую дымовую трубу так называемого готического домика. Сейчас из этой трубы идет дым. Дырка в трубе очень идет этому оригинальному стилизованному особняку, делает его еще более древним. Очень смешно, что стены этого дома были когда-то окрашены — под копоть.

На набережных стоят на распорках небольшие военные суда — катера, морские охотники и т. п.

В детском доме на Песочной, среди прочих, человек тридцать глухонемых детей.

Шести-восьмилетние дети не знают, что сейчас война, не знают вообще, что такое война. Те, что научились уже читать и понимать азбуку глухонемых, — другое дело. А эти беспечны, как только что народившиеся зверята.

Трогательно привязался ко мне четырехлетний, пышущий здоровьем глухонемой карапуз. Ворвался в кабинет директора и, весело мыча, кинулся ко мне и стал тереться головой, требуя ласки, весь какой-то сияющий, ликующий. И правда — совсем как медвежонок или двухмесячный щенок.

Устал дьявольски. Пишу невнятно, не то и не так.

Запишу завтра остальное.

Обстрелы еще продолжаются. Вчера обстреливали Охту. Ночью сегодня снаряды ложились совсем рядом — в Новой Деревне или, может быть, даже на Островах.

Говорят, что бьют из Пушкина. Они все еще там.

Наступление на Гатчину развивается медленно. Мешает совершенно весенняя, апрельская погода. Грязь по колено. Температура даже ночью не опускается ниже нуля. Облачность — уж не знаю, какая, знаю только, что самолеты летать не могут.

24 января

…Вчера в «Северном» опять встретил А. Ф. Пахомова. Вместе обедали. А. Ф. безвыездно в Ленинграде. До января 1942 года жил на иждивенческую карточку — с женой и младенцем. Сейчас хорошо устроен, много и успешно работает, как всегда скромно-самодоволен.

Он подтвердил печальную весть, слышанную мною в Москве от Евгения Ив. Чарушина, — о смерти Н. Ф. Лапшина и жены его Веры Васильевны, сводной сестры нашей мамы. Умерла от голода и Анастасия Николаевна, мамочкина мачеха. Сын Лапшина Миша — в Сибири, в детском доме.

И Тырса погиб. Мы еще не понимаем, не осознали, какая это огромная утрата для нашего искусства.

Алексей Федорович настойчиво звал меня к себе. Нынче вечером я пытался зайти к нему и не попал — по обстоятельствам, от меня не зависящим: в восемь часов вечера ворота дома, где живут художники (на Кировском проспекте), были наглухо закрыты. Я и стучал, и нажимал кнопку звонка, и взывал голосом — никто не вышел и не отозвался.

Сегодня полдня провел в детском доме на Песочной набережной. Побывал в мастерских, возился с глухонемыми малышами.

С наслаждением посидел полчаса в спальне у маленьких. Не отпускали — еле вырвался.

Шел у нас разговор о литературе, вернее о писателях.

Девятилетняя девочка спрашивает:

— Это вы написали «Белочку и Тамарочку»?

— Я.

— Скажите, а Крылов жив?

— Это какой? Который «Стрекозу и Муравья»?.. Умер.

— Умер?! Ах, как жаль!

Со всех сторон посыпались вопросы:

— А Пушкин? А Лермонтов? А Некрасов?

И мне пришлось сообщать им грустные вести.

Какая-то девочка говорит:

— Ну, что такое! Если писатель, так обязательно умер!

— Ну, не обязательно, — говорю я. И привожу несколько примеров.

Спрашивают о Маршаке, Чуковском, Гайдаре, Введенском…

Между прочим, вчера или третьего дня на Каменном Таня Пластинина пела «Ниточку» — песенку из книги Введенского «Про девочку Машу». Оказывается, это любимая песня ее двоюродного братишки Вити.

Я вспомнил Александра Ивановича и многих других погибших на войне и вдали от нее, и мне пасмурно стало, я даже глаза рукой закрыл, и Екатерина Васильевна многозначительно кашлянула и сказала — в сторону девочек:

— Ну, хватит. Спать пора.

Сегодня в городе совсем тихо. Вечером, когда я стоял на автобусной остановке у Ленфильма, московское радио сквозь визг и грохот немецких глушителей сообщило о занятии нашими войсками Пушкина и Павловска. Значит, опять будет на Руси Павловский полк?!

Утром была у меня в гостинице Ляля. По моему совету и настоянию она переменила работу и профессию. С завтрашнего дня идет работать по специальности — преподавателем немецкого языка в женской школе. И она боится, и я, по правде сказать, боюсь: ведь опыта у нее никакого. Института, по существу, не кончила, выпуск у них был скороспелый, в декабре 1941 года. И два года после этого работала на «черной работе»: колола дрова, таскала ящики, возила тележку… Да еще и школу ей, кажется, подсунули «трудную» — где-то в районе Предтеченской барахолки…

Послезавтра или в крайнем случае 27-го должен ехать. Жаль. Уезжать не хочется. Ведь только-только освободился от всяких хлопотных и утомительных дел и поручений. Как много хотелось бы повидать и сделать…

Например, очень меня почему-то заинтересовали глухонемые дети. Вот мальчик Володя, семи или восьми лет. Казалось бы, ничего не знает о том, что происходит в мире. Ничего не слышал о войне, о немцах, о Гитлере, о блокаде… А посмотрите, что он рисует!!! Танки. Самолеты. Воздушные сражения. Взрывы.

Что это? Неужели и правда микроб милитаризма сидит в крови каждого мальчика?..

Как-то в один из первых дней по приезде шел я под вечер улицей Чайковского. Где-то не очень далеко рвались снаряды.