Изменить стиль страницы

— А ежели кто сумлевается — так это напрасно. Я ведь не сказки рассказываю, мне ведь не кто-нибудь, а сам этот мастер обо всем рассказал. А он человек партийный, врать не будет. Он сразу, как только его Суворов с лесенки спихнул и как он лишь очухался немножко, — сейчас на трамвай — и в Смольный. Так и так, значит… Там сразу комиссию назначили. Комиссия сюда приезжала. Походили, поговорили и — такое решение вынесли: коли так, коли Александр Васильич не хочут — не надо, пущай стоит.

Вот он и стоит. И вы заметьте — хоть бы что ему! И бомба его не берет. И снаряд не трогает. Даже ни один осколочек, ни один камушек до него, голубчика, не добрался…

А ведь вокруг — вы посмотрите, что делается!..

1942, март

Развод

Молодая интеллигентная женщина. Работает в госпитале санитаркой. До войны была техником-конструктором. Была замужем.

— А сейчас?

— А сейчас разошлись.

— Инициатива ваша?

— Инициатива моя.

— Что же случилось?

— Да как вам сказать… Пожалуй, ничего особенного и не случилось. Просто война помогла мне понять, что я сделала ошибку, что это не тот человек, который мне нужен.

— Что же он — оказался трусом?

— Не знаю… Нет, пожалуй, он не трус.

— Так в чем же дело?

— Просто он очень плохо переносил голод.

— Ну, знаете…

— Нет, нет, вы не представляете, какая это мерзость, когда в такое время… когда все вокруг… и женщины, и дети… и ты сама… А этот красавец бегает, как раненый тигр, по комнате, заламывает руки и на всю коммунальную квартиру рычит: «Есть хочу! Есть хочу! Есть хочу!»

— Сколько ему лет? — спросил я, подавляя улыбку.

— Не помню… Двадцать три, кажется.

— Он работает?

— Он учился — в консерватории, — смутилась она. — По вокальному классу. Тенор.

1942, апрель

Я никого не ем

«Бедная Лиза рвала цветы и кормила свою мать».

Эту выписку из ученической тетради я внес в свою записную книжку год или полтора назад. Тогда это, по-видимому, выглядело хохмой. Сейчас я перечитываю эту заметку и не понимаю, в чем тут соль, что смешного в этой, может быть, несколько неуклюжей и неладно построенной детской фразе?

Я ежедневно вижу, как тысячи бедных Лиз (Нин, Вер и Наташ) на Охте, на Островах, в городских садах и скверах — рвут цветы (и не только цветы, но и траву), кормятся сами и кормят своих матерей.

Из одуванчика приготовляют кофе, из лебеды и крапивы — борщ, из подорожника — котлеты и оладьи, из лопуха — салат.

В лектории читаются лекции, они транслируются по радио:

«Съедобные дикорастущие травы и способы использования их».

Почему же карамзинская Лиза — бедная Лиза? Вероятно, потому, что, прежде чем покормить свою мать, ей приходилось, бедняжке, не только рвать цветы, но и продавать их еще потом, а на вырученные деньги покупать молоко, мясо, калачи и т. д.

У нас — куда проще. А кроме того, говорят, что вегетарианцы живут дольше, чем люди, питающиеся бифштексами и отбивными котлетами.

1942, июнь

Близнецы

Ах, какие это были славные поросята! Такие это были милые крепенькие грибки, боровички в белых панамках. А она — маленькая, худенькая, тоненькая, но такая молодая, такая счастливая, такая гордая. Каждая веснушка на ее лице сияла как солнце.

Все их любили, все знали. И когда они переходили улицу, в каждом окне кто-нибудь улыбался.

Некуда и не с кем было их эвакуировать.

Они умирали оба. И она тоже еле держалась, слабенькая, растерянная, одинокая, на иждивенческой карточке.

И вот она решилась на поступок… не знаю даже, как о нем сказать. Подвиг? Преступление? Да нет, всё это не те слова… А те… тех, может быть, и нет в языке человеческом.

Она рассчитала, что двух ей не выходить, не спасти. И перестала кормить одного. И он умер.

А второй выжил. Я видел его вчера. Ходит по двору в своей серой застиранной панамке. Невеселый, худой, бледный, но все-таки ходит. Ходит и даже что-то делает: кидает и поднимает какое-то железное колесико.

1942, июнь

Валя

Утром мы с ней познакомились, совершенно, как говорится, нежданно-негаданно, а после обеда были уже друзьями и гуляли рука об руку по заснеженным аллеям Каменного острова.

Ей шесть лет без двух месяцев. Зовут ее Валя.

Ленинградская девочка, почти половина жизни которой прошла в осажденном городе. В городе, где бомбы и снаряды падали на улицах чаще, чем снег или дождь. Где в зимние месяцы 1941/42 года не было ни дров, ни воды, ни электрического света. Где вымерли все кошки и собаки. Где вымерли даже мыши и птицы. Где люди не вымерли только потому, что у них была цель и надежда: дожить до победы.

Звучит это немножко выспренне, но это именно так: смерть и денно и нощно стояла у колыбели этой девочки.

Что же из нее выросло? Хилое, заморенное существо? Маленький неврастеник? Замухрышка с преждевременно потухшим взглядом, апатичная, вялая, или, наоборот, истеричная, изломанная, вздрагивающая от каждого шороха?

Да нет, ничего подобного! Девочка Валя — совершенно здоровый, живой, полнокровный и даже розовощекий ребенок.

И не только физически, но и душевно здоровый.

Это кажется странным? Неужели же эти страшные годы никакого следа не оставили в ее маленькой душе? Ну как не оставить, еще бы не оставить, — оставили, конечно.

Однако не нужно забывать, что эти годы были не только страшными. Мир, в котором жила девочка Валя, был наполнен не только звоном стекла, орудийными залпами, стонами раненых и вздохами умирающих. Воздух, которым она дышала, был насыщен, как электричеством, духом великого подвига. Отвага, доблесть и героизм входили в него составной частью — вместе с азотом и кислородом.

Да! Смерть стояла у колыбели девочки Вали. Но смерти пришлось отступить, победила жизнь.

И вот эта жизнь-победительница топает в маленьких серых валеночках по тропинкам и дорожкам, без умолку тараторит, жадно горит в больших черных глазах, буйно, через край клокочет в этом крохотном, веселом и вместе с тем необыкновенно серьезном существе.

Не знаю, как для нее, а для меня это было праздником — бродить с нею по этим печальным, заброшенным и разоренным местам, слушать ее неумолкающий щебет и чувствовать в своей руке маленькую, живую, доверчивую и горячую — даже сквозь толстую варежку горячую — руку.

Все радует ее, все занимает. И скользкое бревно, по которому можно пройти, вытаращив от страха глаза и балансируя руками. И осколок зенитного снаряда. И прошлогодний кленовый лист, «как орден» распластанный на снегу. Все у нее живет, все дышит, все выглядит именно так, как ей хочется. Поэтическое видение мира — это свойство здоровой детской души — ни на секунду ее не покидает.

Вот два тощих высоких вяза сплелись ветвями:

— Смотрите, они здороваются… обнимаются!..

— А вот раненый стоит!..

Действительно, дерево ранено. Немецкий снаряд срезал ему вершину, на сухой надломившейся ветке повисла разбитая скворечница.

Делаем еще несколько шагов и — новое событие:

— Смотрите — все равно как пуговицы на платье!..

И правда, очень похоже: на толстом животе дерева один над другим — три белых фаянсовых ролика-изолятора.

Свернули в боковую аллею. Руины. Остатки кирпичной стены. Дырки. Черепки. И ничего больше.

— Ой, посмотрите! Дом разбит — все равно как бутылка…

Кто из нас, литераторов, отважился бы на такое смелое сравнение? А ведь лучше не скажешь, не выдумаешь.

Валя поет

А вечером я был у Пластининых. Была там и девочка Валя. Таня играла, пела. Потом попросила спеть Валю.

Начался обстрел. Слышно было, как над крышей госпиталя, над нашими головами, курлыкая, летят снаряды. Слышны были близкие разрывы. Но никто не обращал на них внимания. И девочка Валя продолжала петь: «Бьется в тесной печурке огонь».