Изменить стиль страницы

Колония все больше и больше нравилась Ванде. Все понятнее становились в ее глазах люди, но приближаться к ним в простом и искреннем порыве она еще не привыкла. все секреты колонии постепенно раскрывались перед ней. Одним из первых раскрылось, почему у девочек много подушек. Этот секрет оказался очень простым и даже веселым. Знали о нем почему-то только девочки, мальчики всегда были склонны становиться в тупик перед этим замечательным явлением и даже подозревать хозяйственную часть в несправедливости. Секрет заключался в следующем: один раз в шестидневку происходила перемена постельного белья, при этом мальчики, снимая наволочку, совершенно не обращали внимания на несколько пушинок, приставших к наволочке. пушинки летали в комнате, падали на пол и выметались дежурным в коридор. Дежурные по коридорам должны были вымести дальше. Но им никогда не приходилось это делать. Рано утром, еще до первого сигнала, девочки собирали эти пушинки. Вот по этой причине подушки у девочек все полнели и полнели, и наступал момент, когда нарождалась новая подушка. У мальчиков, наоборот, подушки все худели и худели, и наступал момент, когда завхоз с недовольным видом констатировал это необъяснимое явление и приходил к заключению, что нужно снова покупать перо для набивки подушек. А так как мальчиков было гораздо больше, чем девочек, то этот процесс имел довольно бурный характер. Скоро и у Ванды образовался небольшой запас перьев и пушинок, который она бережно хранила в носовом платке в своей тумбочке. Это было обыкновенное житейское дело, и если можно было кого презирать, то исключительно мальчишеский народ, не способный справиться с таким пустяком, как подушка.

В тумбочке Ванды тоже начало кое-что заводиться. Как и все колонисты, она получала на заводе зарплату. Ее заработок в месяц к концу октября достигал сто двадцати рублей. Большая часть этих денег оставалась в колонии на восстановление расходов на пищу, десять процентов передавалось в фонд совета бригадиров, который имел специальное назначение — помощь выпускаемым и бывшим колонистам. На руки приходилось получать рублей двадцать — двадцать пять — огромная сумма, которую трудно было истратить, пока у Ванды мало было желаний. Но с приходом Оксаны и для этих денег нашлись пути. Захотелось вдруг сладкого, потом привлекательными показались шелковые чулки, затем — так радостно было сделать Оксане подарок. И в тумбочке Ванды тоже появились отрезок батиста, коробочка с разной мелочью, а впереди замаячили ручные часики, такие, как были у Клавы Кашириной. Часики, впрочем, отодвигались все дальше и дальше, ибо находились расходы более неотложные и посильные, а в вестибюле все равно висели большие часы, по которым всегда можно было узнать время, если нет терпения ожидать трубного сигнала.

В конце октября, в выходной день, Ванда получила отпуск: Оксана в это время уже увлеклась биологическим кружком и все толковала о каком-то африканском циклозоне. В биологическом кружке работал и Игорь Чернявин. Собственно говоря, африканский циклозон мало его интересовал, еще меньше занимали его морские свинки и многочисленные птичьи клетки, но в этом кружке почему-то симпатично и весело и было много оснований для остроумного слова и много простой «черной» работы, которую Игорь производил с особенной радостью, если его работу наблюдала Оксана. Во всяком случае, биологический кружок имел то преимущество, что никакого прямого отношения он не имел к устройству автомобиля и к правилам уличного движения, — появление Миши Гонтаря в этом кружке было абсолютно невозможно.

Оксана осталась работать в кружке, а Ванда одна отправилась в город. Пройдя по лесной просеке, она села в трамвай и доехала до главной улицы. На дворе стоял ясный октябрьский день. В форменном черном пальто, со значком на берете, Ванда гордо пошла по улице: люди посматривали на нее с уважением — эта красивая белокурая девушка была членом славной Первомайской колонии! Главная улица начиналась бульваром, на нем происходило неспешное праздничное движение. Ванда со строгой точностью обходила длинные ряды прогуливающихся, и ей было приятно видеть, как в этих рядах вспыхивали любопытно-завистливые взгляды, как молодые люди старались уступить ей дорогу. Иногда, обойдя ряд, она слушала произнесенное шепотом слово:

— А все-таки… молодцы эти первомайцы: и походка у них особенная.

Здесь, на праздничной улице, было даже приятней, чем в колонии. Здесь не одна душа ничего не знала о Ванде Стадницкой. Она несла на своих плечах, на белокурых вьющихся волосах всю чистоту и гордость своей молодости, всю чистоту и гордость своей колонии, и поэтому она легко и четко ставила черную туфельку на асфальт тротуара, было приятно ощущать, как свободно и ловко ступает сильная нога, как в таком же сильном покое дышит грудь, как уверенно смотрят глаза.

— Наше вам…

Это сказали сзади, как будто нагло, коварно и сильно ударили палкой по голове. Она ощутила, как что-то бесформенное и безобразно-отвратительно проснулось во всем ее теле.

Перед ней стоял колонист: такая же черная шинель, и значок в петлице, и даже выправка чем-то напоминает колонию, но эти немигающие зеленые глаза…

— Ты куда? — спросил Рыжиков.

Ванда с трудом проглотила воздух, застрявший в горле, на короткий срок проснулась в ней прежняя неукротимая злоба, глаза блеснули… но она вспомнила, что вокруг них движется улица, что она такая же колонистка, как он:

— Я? Купить кое-что… для себя и для Оксаны. А ты?

— А я так… погулять…

Он пошел рядом с ней, и вид у него сегодня, честное слово… приличный: шинель застегнута на все пуговицы, черная кепка сидит с уверенной строгостью.

— Теперь ты… в токарном работаешь?

— В токарном.

— Не бабское дело.

— А какое бабское?

— У вас свое дело… все равно… ничего не выйдет… — Он передернул губами, и колонист куда-то слетел с него, как будто Рыжиков мгновенно переоделся на ее глазах.

Ванда все-таки помнила, что она на улице, и поэтому сказала шепотом, не меняя ничего в лице:

— Уходи от меня… уходи!

— Да ты не сердись. Чего ты? Уже и пошутить нельзя. А знаешь что?

— Ну?

— Зайдем в ресторан.

Она ничего не ответила, ее ноги с разгону несли ее в одном направлении с ним.

Он сделал молча несколько шагов, потом опустил глаза и сказал тихо:

— Выпьем…

Она спросила с нескрываемой силой презрения:

— А… потом что?

Он засмеялся беззвучно, передернул плечами — старым блатным манером:

— А потом… А потом видно будет. Может, вспомним старину… А?

Они долго молчали, идя рядом. На перекрестке он показал глазами на вход в подвальный ресторан и прошептал просительно:

— Зайдем, вспомним старину…

Ванда оглянулась и чуть-чуть склонившись к нему, прошептала с силой, глядя прямо в его глаза:

— Дурак! Заткнись со своей стариной. Идиот! Сволочь!

Он отскочил в сторону и изогнулся в привычно нахальной позе:

— Чего ты? Чего ты задаешься? А то смотри: узнают в колонии!

Кто-то неподалеку оглянулся на его крик. Ванда густо покраснела и быстро ушла в переулок; Рыжиков замер у входа в ресторан.

25. Ничего плохого

Рыжиков чувствовал себя в колонии, в общем, прекрасно. Большей частью был весел, разговорчив, всегда встревал в беседы бригадного актива и колонистских делах и высказывался довольно умно. В литейном цехе он завоевал одно из самых первых мест и в последнее время работал на формовке. Мастер Баньковский высоко ценил его способности и энергию. Небольшое столкновение было у Рыжикова с Нестеренко, который в самой категорической форме потребовал, чтобы Рыжиков не употреблял матерных выражений. Авторитета Нестеренко Рыжиков не признал и ответил ему:

— Много вас тут ходит… еще ты будешь меня учить.

— Хорошо. Поговоришь об этом с бригадиром.

— И поговорю; подумаешь, испугал!

Вечером Воленко, действительно, спросил у него:

— Рыжиков, Нестеренко рассказывал…