— Нет, Оксана, я же тебе сказал — на всю жизнь.
Кто-то пробежал сзади них по коридору, они молча смотрели друг на друга.
— Миледи, это несправедливо: я все говорю, а вы ничего не говорите.
— А ты хочешь, чтобы я тебе сказала?
— Ужасно хочу, ужасно, Оксана!
— Ой, какой ты смешной!
— Почему я такой смешной?
— Потому что… потому что… я тебя дуже люблю, и уже давно, давно.
Игорь зажмурил глаза и хотел дальше слушать. Но Оксана ничего больше не сказала, а когда Игорь открыл глаза, он увидел ее улыбающийся взгляд и руку, протянутую к нему на подоконнике. Он взял эту руку и спросил:
— Оксана, на всю жизнь?
Она кивнула головой. Они стояли и смотрели друг другу в глаза. И, не отрывая взгляда, Оксана сказала:
— Ой, какой же ты, Игорь, тебе, наверное, целоваться хочется!
— Хочется, — прошептал Игорь.
Оксана приблизила к нему плечо и зашептала горячо:
— Нельзя, Игорь, целоваться нельзя, дорогой мой! Если будем целоваться, стыдно будет в колонии жить. Колония ж наша, родная, а мы с тобой, какие мы с тобой люди будем, разве ж можно, чтобы в колонии целовались?
— Один только раз…
Теперь Оксана держала его руку:
— Ой, не надо, миленький Игорь, а кто его знает, как с одного раза будет, а может, потом еще больше захочется.
— Ну, я тебе руку поцелую.
— Поцелуй вот сюда, только один раз, смотри ж, Игорь, один раз…
При фонаре было видно, как она покраснела. Помолчали, дружно глядя в окно, и Оксана опять зашептала:
— Ты сказал: на всю жизнь, так мы еще успеем, хорошо, мой милый? Хорошо? Давай учиться, давать колонии поможем, нехай будет счастливая наша колония, хорошо? А потом поедем в Москву, хорошо? В студенты, родненький мой, в студенты поедем: я на биологический, а ты на какой? Ты, мабудь, на литературный?
На каждое ее «хорошо» Игорь отвечал счастливым, глубочайшим движением души, только слов ему не хватало.
Фрагменты глав «Флагов на башнях»
(1) — А я буду работать. Все равно буду работать.
Рыжиков гребнул еще раз солому из стога, помял ее ногами, растянулся:
— Кто работает, тот еще скорее пропадет. Думаешь, работать — это легко?
— А зачем Советская власть? Зачем, если не работать?
— Понес — Советская власть. В Советской власти тоже понимать нужно. Ей, конечно, выгоднее, чтобы все работали, она и заставляет.
— Кому это выгоднее?
— Да Советской же власти!
— А кто это?
— Вот дурень: кому это да кто? Советская власть и есть. Тот, кто начальник. Ему с ворами беспокойство, а лучше, чтобы все работали. Загнали на работу, и сиди там.
— А если бы все были воры, так тогда как? Тогда Советской власти не нужно?
— Оставь, ты, завел: власти, власти!
— Тогда один вор у другого украл бы, а потом тот у того, а потом еще третий, правда?
— Ложись уже.
— Я ложусь.
Ваня под самым стогом, наклонившись, устраивал для себя гнездышко.
— А если все воры, так кто будет булки печь? А кто будет тогда ботинки чистить? Тоже воры, да? А они не захотят. Они скажут: пускай кто-нибудь булок напечет, а мы только красть будем. Правда?
Рыжиков заорал на Ваню:
— Спи! Пристал, как смола!
Ваня замолчал и долго думал о чем-то. Потом улегся уютнее. На небе горели звезды. Соломенные пряди казались черными, большими конструкциями.
Уже засыпая, Ваня сказал вслух:
— Пойду к этому… к Первому мая.
(2) Ночевал он в той же соломе, и в первые две ночи его никто в ней не заметил. После третьей ночи он проснулся ослабевшим от двухдневного голода, вставать ему не хотелось. И тогда он увидел над собой удивленное лицо старой женщины.
— Кто это здесь? А?
— Что?
— Мальчик какой-то. Что ли, беспризорный?
— Нет, я не беспризорный…
— Не беспризорный, а ночуешь в соломе. Нехорошо так. Где твои родные?
— Родные? Это кто, отец, да?
— Отец, мать… Где они?
— Они уехали.
— Уехали? А тебя бросили?
— Они уехали, а только они не отец и мать.
— Чудно ты говоришь. Бледный ты какой, больной что ли?
Ваня просто поправил ее.
— Нет, не больной, а только… голодный очень.
И улыбнулся, сидя в соломенном гнездышке, сложив по-турецки ноги.
— Голодный… — старушка потирала руки в смущении, потом заторопилась, прошептала:
— Беда, какая беда! Пойдем я тебе хлебца дам, что ли?
Ваня пошел за ней к хате. В хате было чисто и просторно: блестели недавно крашенные полы. На лежанке, накрытой самодельным вязанным ковриком, сидели двое мальчиков года по три-четыре и, надувая щечки, играли деревянными кубиками. Увидев Ваню, они не успели даже принять руки от кубиков, загляделись на него испуганно-внимательными глазенками. Ваня стоял у порога и смотрел, как бабушка торопливо открыла низенький шкафчик, достала из него половину ржаного хлеба. Она приложила хлеб к груди и большим ножом начала резать, потом подумала, наметила кусок побольше и отрезала. Спрятала хлеб и нож и только тогда протянула отрезанный кусок Ване. Ваня принял кусок двумя руками, такой он был большой. Бабушка стояла и смотрела на Ваню печальными глазами. Мальчики на лежанке так и не пошевелились: пальцы их все держали кубики, глаза все смотрели и не могли оторваться от гостя, кажется, они не разу не моргнули с той минуты, когда он вошел.
Ваня сказал:
— Спасибо.
— Ну а дальше как? Ты пошел бы куда? Приюты есть такие, детские дома называются. Попросил бы, что ли?
— Я попрошу, — Ваня ответил деловито-спокойным голосом, рассматривая огромное свое хлебное богатство. — Я пойду в колонию Первого мая, там, говорят, прилично.
— Ишь ты какой! Прилично! Да тебе какую-нибудь, все равно. А то еще придумал: прилично.
Несмотря на голодный желудок, Ваня не согласился с бабушкой. Хлеб остался у него в одной руке, а другую руку он поднял к плечу:
— Бабушка! Это вовсе не я придумал, а все так говорят.
Его глаза загорелись забавной решительностью во что бы то ни стало убедить бабушку. Но бабушка и не спорила.
— Так ты пойди. Пойди, голубок, что ж тебе так страдать. А красть ты не умеешь, видно. Правда?
Ваня быстро глянул в окно, немного суматошливо нашел правильный ответ и только тогда обратил оживившиеся глаза к бабушке:
— Я так думаю, что я сумел бы, только я не хочу красть. Я, понимаете, не хочу.
— А ты, что ж… когда-нибудь стащил у кого, что ли?
— Нет, еще никогда.
— Так, значит, и не умеешь. Какой же там умеешь!
Ваня не сдавался, он начал уже и хлебом жестикулировать:
— Разве это нужно уметь? Это совсем нельзя сказать «уметь». Если ботинки чистить, так нужно уметь.
Бабушка улыбнулась ласково:
— Чего это мы разговариваем все? Ты кушай хлеб, кушай.
— Я там… в соломе. Там…
— Ну, это, как тебе лучше.
— До свиданья.
— До свиданья. А как же тебя зовут?
— Ваня Гальченко.
— Ишь ты, фамилия у тебя какая! Гальченко. Ты, Ваня, не бойся. Если не скоро найдешь эту самую колонию, так заходи. Хлеб у нас всегда есть.
Мальчики на лежанке зашевелились. Один из них взволнованно забегал глазенками по комнате, бросил наконец свои кубики:
— Баба! А почему он такой?
Ваня открыл дверь и не слышал, что ответила бабушка на этот важный вопрос.
Возле соломы съел Ваня половину хлеба, а вторую половину запрятал. Он не чувствовал себя способным когда-нибудь зайти к бабушке и попросить хлеба. За два дня, истекшие после катастрофы, Ваня обошел весь город, несколько раз заходил на рынок, прохаживался мимо столиков и киосков, в закоулках рынка и на второстепенных улицах он видел просящих старух, калек и детей, и тогда решил, что протягивать руку и просить, как они, долю… он никогда не будет.
Все-таки Ваня хотел найти работу. Какая именно должна быть работа, Ваня не знал и даже не думал об этом. Он находил много рабочих мест в запущенных парадных ходах, и кое-как сбитых деревянных пристройках. Прямо на улице сидели сапожники и заливщики галош, в закопченных, покосившихся хибарках стучали жестянщики, арматурщики. Ваня подходил к ним, прислонялся на притолоке — и, постояв, уходил. У всех них был инструмент, у него инструмента не было, и выхода из этого положения он не мог найти!