Наташа и ее родители живут в большом приволжском городе. Я иногда бываю там и у них останавливаюсь. Это очень хорошая большевистская семья, пользующаяся заслуженным уважением в городе. Родители уделяют Наташе много любви и заботы, они с замиранием сердца следят за ее ростом и уверены, что из нее вырастет новый человек, полезный член общества.
И они не ошибаются: Наташа уже выросла, она в девятом классе, много читает, много знает, прекрасно разбирается в явлениях политической и общественной жизни.
Но я наблюдал Наташу в домашней обстановке и был ошеломлен и опечален тем тонким и глубоким цинизмом, который каким-то чудом родители воспитали в своей дочери.
Даже и по внешнему виду Наташа производит впечатление двойственное: у нее живые умные карие глазки, но они уже заплыли жидковатым жирком и иногда принимают то интеллектуально-сытое, чуточку мащенное выражение, которое бывало раньше у знаменитых присяжных поверенных. Лицо у Наташи настоящее юное, румяное, но и в румянце просвечивает непрочная, розоватая, излишне акварельная легкость, что-то такое комнатное или даже парниковое.
Наташ глубоко уверена, что она будет юристом.
Во время прогулки я спросил у Наташи:
— Все-таки… Почему вы допускаете, чтобы Даша чистила ваши ботинки, убирала утром вашу постель, даже мыла вашу зубную щетку? И я ни разу не слышал, чтобы вы ее поблагодарили.
Наташа удивленно подняла тонкие брови, глянула на меня уверенно иронически и засмеялась:
— Ой, какой вы старомодный, ужас! Для чего мне чистить ботинки, ну, скажите?
Я действительно потерялся: старая и новая «моды» вдруг закружились в такой стремительной паре, что и в самом деле трудно различать, где старая мода, а где новая. Я все же постарался оправдаться:
— Как для чего чистить ботинки? Для того чтобы они были чистые, надеюсь…
— Вот чудак, — сказала Наташа. — Так для этого же и есть домработница. А для чего домработница, по-вашему?
Я начинал нервничать:
— Собственно говоря, какое вы имеете отношение к домработнице? Какое? Какое право вы имеете на ее труд?
— Как «какое»? Она получает жалованье. За что же она получает жалованье, по-вашему?
— Ваши родители очень заняты, они много работают на большой общественной работе. Вполне заслуженно им помогает Даша. А вы при чем? Чем вы заслужили эту помощь?
Наташа даже остановилась в изумлении и сказала мне целую речь:
— А я не работаю? Вы думаете, это легко учиться на отлично в девятом классе, и потом всякие нагрузки? И читать сколько нужно! Думаете, мало нужно читать? Если я хочу быть юристом, так я не должна читать, а должна чистить ботинки, да? А разве мне в жизни придется чистить ботинки или застилать там постели? Если бы я ничего не делала, другое дело, а то я целый день работаю и так устаю, вы же не знаете! А что, мои родители не заслужили, чтобы их дочь была юристом, что ли? По-вашему, все вместе: и учиться и ботинки чистить! А где разделение труда? Вот вы учитель, а другой для вас обед готовит. А почему вы сами не готовите себе обед, почему?
Правду нужно сказать, я даже опешил: в самом деле, почему я себе не готовлю обед? Железная логика!
Вечером Наташа лежала на широком диване и читала книжку. Мать вошла в комнату с чайным прибором.
— Наташа, я тебе принесла чаю.
Не отрываясь от книжки и даже не повернув головы к матери, Наташа сказала:
— Поставь там.
— Тебе два или три куска? — спросила мать.
— Три, — ответила Наташа, перелистывая страницу и поднимая глаза к первой строчке.
Мать положила в стакан три куска и ушла. По дороге она поймала мой улыбающийся взгляд и отвернулась.
Я отвлекся от размышлений и сказал Наташе:
— Вы даже не поблагодарили мать. Даже не посмотрели на нее. Тоже разделение труда?
Наташа оторвалась от книжки и иронически прищурилась:
— Конечно, разделение: она — мать, а я — «ребенок». Она и должна обо мне заботиться. Что ж тут такого… Ей даже нравится.
— А я после такого вашего… хамства вылил бы чай в умывальник.
Наташа снова обратилась к книжке и сказала спокойно:
— Ну, что ж, подумаешь? Это было бы обыкновенное насилие… Это даже хуже хамства!
Еще полсекундочки она посмотрела в книгу и прибавила:
— И хорошо… что я не ваша дочь.
На другой день утром я напал на родителей. И ботинки вспомнил, и зубную щетку, и чай. Отец спешил на работу, совал в портфель какие-то папки, искал какое-то письмо. Он пробурчал:
— Черт его знает! У нас с этим действительно… что-то такое… не так. Некогда все, черт его знает, из одного дня десять сделал бы. Побриться некогда!
Уже в дверях он обернулся к жене:
— А все-таки, Женя, с этим… действительно, подумать… черт знает что! Нельзя же…. понимаешь… барышня, понимаешь! Ох, опаздываю, черт его знает!
Мать послала ему вдогонку сочувственную улыбку, потом посмотрела на меня внимательно, склонила набок голову, поджала губы:
— Вы преувеличиваете. Это не так страшно. Наташа много работает, устает страшно. И потом… везде ведь так. Раз есть домработница, что ж…
Я вскочил в гневе:
— Как везде? Везде вот такое открыток циничное барство? Рассказать вам, как в настоящей советской семье? Вы разве не видели?
О, нет, вопрос о домработнице, конечно, не отдельный вопрос. Этот вопрос бьет прежде всего по родителям, и в особенности по матери. Именно матери убеждены, что это не так страшно, и матери потом горько расплачиваются за свою смелость. Это происходит потому, что в своей мысли родители не сильно шагают за горизонты сегодняшнего дня, что они не хотят ближе рассмотреть печальные уроки прошлого и сияющие перспективы будущего.
Великий здравый смысл нашей жизни должен быть здравым смыслом не житейского обихода, не здравым смыслом сегодняшнего дня, а регулятором и мерилом большой жизненной философии. «Довлеет дневи злоба его» — не наш лозунг. Все злобы, над чем бы они ни «давлели» над судьбой ли забитых детей, или над страдой матери, — одинаково нам противны. Работа и жизнь наших матерей должна направляться большим устремленным вперед чувством советского гражданина. И такие матери дадут нам счастливых прекрасных людей и сами будут счастливы до конца.
Некрасовские матери, «подвижницы», оставляющие после себя у своих детей тягостные ощущения невысказанной любви, неоплаченного долга и неоправданной вины, не наши матери. Их подвиг вызывался к жизни не только их любовью, но главным образом общественным строем, самодурством, насилием, хамством властителей, пассивным и беспросветным рабством женщины. И дети их несли на себе то же проклятие истории, и в этом общем клубке несчастья изувеченная душа матери, беспомощная, горестная ее жизнь находили единственный выход только в подвиге.
Что общего в нашей жизни с этим материнским кошмаром? Наши матери граждане социалистической страны, их жизнь должна быть такой же полноценной и такой же радостной, как и жизнь отцов и детей. Нам не нужны люди, воспитанные на молчаливом подвиге матерей, обкормленные их бесконечным жертвоприношением, развращенные их рабством. Дети, воспитанные на жертве матери, сохранившие на всю жизнь «муку воспоминания», о которой говорит Н. А. Некрасов, могли жить только в обществе эксплуатации. И в этих муках, и во всей своей жизни они продолжали ту же симфонию страдания, о которой мы можем вспоминать только с отвращением.
И поэтому тем более мы должны протестовать против самоущербления (самоуничтожения) некоторых матерей, которое кое-где происходит на каком-то странном историческом разбеге. За неимением подходящих самодуров и поработителей эти наши матери сами их изготовляют из… собственных детей. Этот анахронический стиль в той или иной степени довольно сильно распространен, в особенности в интеллигентных семьях. «Все для детей» понимается здесь в каком-то избыточном формализме. «Все» заменяется «все, что попало»: и ценность материнской жизни, и материнское недомыслие, и материнская слепота. Все это — для детей!