Я вышел из-за стола и сказал Карабанову:
— Револьвер у тебя есть?
— Нет, — ответил он твердо.
— Покажи карманы.
— Неужели будете обыскивать, Антон Семенович?
— Покажи карманы.
— Нате, смотрите! — закричал Карабанов почти в истерике и вывернул все карманы в брюках и в тужурке, высыпая на пол махорку и крошки житного хлеба.
Я подошел к Митягину.
— Покажи карманы.
Митягин неловко полез по карманам. Вытащил кошелек. связку ключей и отмычек, смущенно улыбнулся и сказал:
— Больше ничего нет.
Я продвинул руку за пояс его брюк и достал оттуда браунинг среднего размера. В обойме было три патрона.
— Чей?
— Это мой револьвер, — сказал Карабанов.
— Что же ты врал, что у тебя ничего нет? Эх, вы… Ну, что же? Убирайтесь из колонии к черту и немедленно, чтобы здесь и духу вашего не оставалось! Понимаете?
Я сел к столу, написал Карабанову удостоверение. Он молча взял бумажку, презрительно посмотрел на пятерку, которую я ему протянул, и сказал:
— Обойдемся. Прощайте.
Он судорожно протянул мне руку и крепко, до боли сжал мои пальцы, что-то хотел сказать, потом вдруг бросился к дверям и исчез в ночном их просвете. Митягин не протянул руки и не сказал прощального слова. Он размашисто запахнул полы клифта и неслышными воровскими шагами побрел за Карабановым.
Я вышел на крыльцо. У крыльца собралась толпа ребят. Леший бегом бросился за ушедшими, но добежал только до опушки леса и вернулся. Антон стоял на верхней ступеньке и что-то мурлыкал. Белухин вдруг нарушил тишину:
— Так. Ну, что же, я признаю, что это сделано правильно.
— Может, и правильно, — сказал Вершнев, — т-т-только все т-т-таки ж-жалко.
— Кого жалко? — спросил я.
— Да вот С-семена с-с-с Митягой. А разве в-в-вам н-не ж-жалко?
— Мне тебя жалко, Колька.
Я направился к своей комнате и слышал, как Белухин убеждал Вершнева:
— Ты дурак, ты ничего не понимаешь, книжки для тебя без последствия проходят.
Два дня ничего не было слышно об ушедших. Я за Карабанова мало беспокоился: у него отец в Сторожевом. Побродит по городу с неделю и пойдет к отцу. В судьбе же Митягина я не сомневался. Еще с год погуляет на улице, посидит несколько раз в тюрьмах, попадется в чем-нибудь серьезном, вышлют его в другой город, а лет через пять-шесть обязательно либо свои зарежут, либо расстреляют по суду. Другой дороги для него не назначено. А может быть, и Карабанов собьет. Сбили же его раньше, пошел же он на вооруженный грабеж.
Через два дня в колонии стали шептаться.
— Говорят, Семен с Митягой грабят на дороге. Ограбили вчера мясников с Решетиловки.
— Кто говорит?
— Молочница у Осиповых была, так говорила, что Семен и Митягин.
Колонисты по углам шушукались и умолкали, когда к ним подходили. Старшие поглядывали исподлобъя, не хотели ни читать, ни разговаривать, по вечерам устраивались по-двое, по-трое и неслышно и скупо перебрасывались словами.
Воспитатели старались не говорить со мною об ушедших. Только Лидочка однажды сказала:
— А ведь жалко ребят?
— Давайте, Лидочка, договоримся, — ответил я. — Вы будете наслаждаться жалостью без моего участия.
— Ну и не надо! — обиделась Лидия Петровна.
Дней через пять я возвращался из города в кабриолете. Рыжий, подкормленный на летней благодати, охотно рысил домой. рядом со мной сидел Антон и, низко свесив голову, о чем-то думал. Мы привыкли к нашей пустынной дороге и не ожидали уже на ней ничего интересного.
Вдруг Антон сказал:
— Смотрите: то не наши хлопцы? О! Да то же Семен с Митягиным!
Впереди на безлюдном шоссе маячили две фигуры.
Только острые глаза Антона могли так точно определить, что это был Митягин с товарищем. Рыжий быстро нес навстречу к ним. Антон забеспокоился и поглядывал на мою кобуру.
— А вы все-таки переложите наган в карман, чтобы ближе был.
— Не мели глупостей.
— Ну, как хотите.
Антон натянул вожжи.
— От хорошо, что мы вас побачилы, — сказал Семен. — Тогда, знаете, простились как-то не по-хорошему.
Митягин улыбался, как всегда, приветливо.
— Что вы здесь делаете?
— Мы хотим с вами побачиться. Вы ж сказали, чтоб в колонии духа нашего не было, так мы туда и не пошли.
— Почему ты не поехал в Одессу? — спросил я Митягина.
— да пока и здесь жить можно, а на зиму в Одессу.
— Работать не будешь?
— Посмотрим, как оно выйдет, — сказал Митягин. — Мы на вас не в обиде, Антон Семенович, вы не думайте, что на вас в обиде. Каждому своя дорога.
Семен сиял открытой радостью.
— Ты с Митягиным будешь?
— Я еще не знаю. Тащу его: пойдем к старику, к моему батьку, а он ломается.
— Да батька же его грак, чего я там не видел?
Они проводили меня до поворота в колонию.
— Вы ж нас лухом не згадуйте, — сказал Семен на прощанье. Эх, давайте с вами поцелуемся!
Митягин засмеялся:
— Ох, и нежная ты тварь, Семен, не будет с тебя толку.
— А ты лучше? — спросил Семен.
Они оба расхохотались на весь лес, помахали фуражками, и мы разошлись в разные стороны.
23. Сортовые семена
К концу осени в колонии наступил хмурый период — самый хмурый за всю нашу историю. Изгнание Карабанова и Митягина оказалось очень болезненной операцией. То обстоятельство, что были изгнаны «самые грубые хлопцы», пользовавшиеся до того времени наибольшим влиянием в колонии, лишило колонистов правильной ориентировки.
И Карабанов и Митягин были прекрасными работниками. Карабанов во время работы умел размахнуться широко и со страстью, умел в работе находить радость и других заражать ею. У него из-под рук буквально рассыпались искры энергии и вдохновения. На ленивых и вялых он только изредка рычал, и этого было достаточно, чтобы устыдить самого отъявленного лодыря. Митягин в работе был великолепным дополнением к Карабанову. Его движения отличались мягкостью и вкрадчивостью, действительно воровские движения, но у него все выходило ладно, удачливо и добродушно-весело. А к жизни колонии они оба были чутко отзывчивы и энергичны в ответ на всякое раздражение, на всякую злобу колонистского дня.
С их уходом вдруг стало скучно и серо в колонии. Вершнев еще больше закопался в книги, Белухин шутил как-то чересчур серьезно и саркастически, такие, как Волохов, Приходько, Осадчий, сделались чрезмерно серьезны и вежливы, малыши скучали и скрытничали, вся колонистская масса вдруг приобрела выражение взрослого общества. По вечерам трудно стало собрать бодрую компанию: у каждого находились собственные дела. Только Задоров не уменьшил своей бодрости и не спрятал прекрасную свою открытую улыбку, но никто не хотел разделить его оживления, и он улыбался в одиночку, сидя над книжкой или над моделью паровой машины, которую он начал еще весной.
Способствовали этому упадку и неудачи наши в сельском хозяйстве. Калина Иванович был плохим агрономом, имел самые дикие представления о севообороте и о технике посева, а к тому же и поля мы получили от селян страшно засоренными и истощенными. Поэтому, несмотря на грандиозную работу, которую проделали колонисты летом и осенью, наш урожай выражался в позорных цифрах. На озимой пшенице было больше сорняков, чем пшеницы, яровые имели жалкий вид, еще хуже было с бураками и картофелем.
И в воспитательских квартирах царила такая же депрессия.
Может быть, мы просто устали: с начала колонии никто из нас не имел отпуска. Но сами воспитатели не ссылались на усталость. Возродились старые разговоры о безнадежности нашей работы, о том, что соцвос с «такими» ребятами невозможен, что это напрасная трата души и энергии.
— Бросить все это нужно, — говорил Иван Иванович. — Вот был Карабанов, которым мы даже гордились, пришлось прогнать. Никакой особенной надежды нет и на Волохова, и на Вершнева, и на Осадчего, и на Таранца, и на многих других. Стоит ли из-за одного Белухина держать колонию?