— Ты лучше сюда и не заходи, все равно буду бить чересседельником! Ишь, охотник нашелся кататься! Посмотрите, что он с Рыжим наделал!
Антон схватил одной рукой фонарь, а другой потащил меня к Рыжему. У коня действительно была отчаянно стерта холка, но на ране уже лежала белая тряпочка, и Антон любовно ее поднял и снова положил на место.
— Ксероформом присыпал, — сказал он серьезно.
— Все-таки какое же ты имел право самовольно прийти в конюшню, устраивать здесь расправы, драться?
— Вы думаете, это ему все? Пусть лучше не попадается мне на глаза: все равно бить буду!
В воротах конюшни стояла толпа колонистов и хохотала. Сердиться на Антона у меня не нашлось силы: уж слишком он сам был уверен в своей и лошадиной правоте.
— Слушай, Антон, за то, что ты побил хлопцев, отсидишь сегодня вечер под арестов в моей комнате.
— Да когда же мне?
— Довольно болтать! — закричал я на него.
— Ну, ладно, еще и сидеть там где-то…
Вечером он, сердитый, сидел у меня и читал книжку.
Зимой 1922 года для меня и Антона настали тяжелые дни. Овсяное поле, засеянное Калиной Ивановичем на сыпучем песке без удобрения, почти не дало ни зерна, ни соломы. Луга у нас еще не было. К январю мы оказались без фуража. Кое-как перебивались, выпрашивали то в городе, то у соседей, но и давать нам скоро перестали. Сколько мы с Калиной Ивановичем ни обивали порогов в продовольственных канцеляриях, все было напрасно.
Наконец наступила катастрофа. Братченко со слезами повествовал мне, что лошади второй день без корма. Я молчал. Антон с плачем и ругательствами чистил конюшню, но другой работы у него уже и не было. Лошади лежали на полу, и на это обстоятельство Антон особенно напирал.
На другой день Калина Иванович возвратился из города злой и растерянный.
— Что ты будешь делать? Не дают… Что делать?
Антон стоял у дверей и молчал.
Калина Иванович развел руками и глянул на Братченко:
— Чи грабить идти, чи што? Что ты будешь делать?.. Ведь животная бессловесная.
Антон круто нажал на двери и выскочил из комнаты. Через час мне сказали, что он из колонии ушел.
— Куда?
— А кто ж его знает!.. Никому ничего не сказал.
На другой день он явился в колонию в сопровождении селянина с возом соломы. Селянин был в новом серяке и в хорошей шапке. Воз ладно постукивал хорошо пригнанными втулками, кони лоснились. Селянин признал в Калине Ивановиче хозяина.
— Тут хлопец на дороге сказал, что продналог принимается…
— Какой хлопец?
— Да тут же був… Разом прийшов…
Антон выглядывал из конюшни и делал мне какие-то непонятные знаки.
Калина Иванович смущенно ухмыльнулся в трубку и отвел меня в сторону.
— Что же ты будешь делать? Давай примем у него этот возик, а там видно будет.
Я уж понял, в чем дело.
— Сколько здесь?
— Да пудов двадцать будет. Я не важил.
Антон появился на месте действия и возразил:
— Сам говорил дорогою — семнадцать, а теперь двадцать? Семнадцать пудов.
— Сваливайте. Зайдите в канцелярию за распиской.
В канцелярии, то есть в небольшом кабинетике, который я для себя к этому времени выкроил среди колонистских помещений, я преступной рукой написал на нашем бланке, что у гражданина Ваця Онуфрия принято в счет причитающегося с него продналога объемного фуража — овсяной соломы — семнадцать пудов. Подпись. Печать.
Ваць Онуфрий низко кланялся и за что-то благодарил.
Уехал. Братченко весело действовал со своей компанией в конюшне и даже пел. Калина Иванович потирал руки и виновато посмеивался:
— Вот, черт, попадет тебе за эту штуку, но что ж ты будешь делать? Не пропадать же животному. Она же государственная, все едино…
— А чего это дядько такой веселый уехал? — спросил я у Калины Ивановича.
— Да, а как же ты думаешь? То ему в город, на гору ехать, да там еще в очереди стоять, а тут он, паразит, сказал — семнадцать пудов, никто и не проверял, а может, там пятнадцать.
Через день к нам во двор вьехал воз с сеном.
— Ось продналог. Тут Ваць у вас здавав…
— А ваша как фамилия?
— Та и я ж з Вацив, тоже Ваць, Стэпан Ваць.
— Сейчас.
Пошел я искать Калину Ивановича посоветоваться. На крыльце встретил Антона.
— Вот показал дорогу с продналогом, а теперь…
— Принимайте, Антон Семенович, оправдаемся.
Принимать было нельзя, не принимать тоже нельзя. Почему, спрашивается, у одного Ваця приняли, а другому отказали?
— Иди, принимай сено, я пока расписку напишу.
И еще приняли мы воза два объемного фуража и пудов сорок овса.
Ни жив, ни мертв ожидал я расправы. Антон внимательно на меня поглядывал и еле-еле улыбался одним углом рта. Зато он перестал сражаться со всеми потребителями транспортной энергии, охотно выполнял все наряды на перевозки и в конюшне работал, как богатырь.
Наконец я получил краткий, но выразительный запрос:
«Предлагаю немедленно сообщить, на каком основании колония принимает продналог.
Райпродкомиссар Агеев»
Я даже Калине Ивановичу не сказал о полученной бумажке. И отвечать не стал. Что я мог ответить?
В апреле в колонию влетела на паре вороных тачанка, а в мой кабинет — перепуганный Братченко.
— Сюда идет, — сказал он, задыхаясь.
— Кто это?
— Мабудь, насчет соломы… Сердитый.
Он присел за печкой и притих.
Райпродкомиссар был обыкновенный: в кожаной куртке, с револьвером, молодой и подтянутый.
— Вы заведующий?
— Я.
— Вы получили мой запрос?
— Получил.
— Почему вы не отвечаете? Что это такое, я сам должен ехать! Кто вам разрешил принимать продналог?
— Мы принимали продналог без разрешения.
Райпродкомиссар соскочил со стула и заорал.
— Как это так — «без разрешения»? Вы знаете, чем это пахнет? Вы сейчас будете арестованы, знаете вы это?
Я это знал.
— Кончайте как-нибудь, — сказал я райпродкомиссару глухо, — ведь я не оправдываюсь и не выкручиваюсь. И не кричите. Делайте то, что вы находите нужным.
Он забегал по диагонали моего бедного кабинета.
— Черт знает что такое! — бурчал он как будто про себя и фыркал, как конь.
Антон вылез из-за печки и следил за сердитым, как горчица, райпродкомиссаром. Неожиданно он низким альтом, как жук, загудел.
— Всякий бы не посмотрел, чи продналог, чи что, если четыре дня кони не кормлены. Если бы вашим вороным четыре дня газеты читать, так бы вы влетели в колонию?
Агеев остановился удивленный:
— А ты кто такой? Тебе здесь что надо?
— Это наш старший конюх, он лицо более или менее заинтересованное, — сказал я.
Райпродкомиссар снова забегал по комнате и вдруг остановился против Антона:
— У вас хоть заприходовано? Черт знает что!..
Антон прыгнул к моему столу и тревожно прошептал:
— Заприходовано ж, Антон Семенович?
Засмеялись и я и Агеев.
— Заприходовано.
— Где вы такого хорошего парня достали?
— Сами делаем, — улыбнулся я.
Братченко поднял глаза на райпродкомиссара и спросил серьезно, приветливо:
— Ваших вороных покормить?
— Что ж, покорми.
13. Осадчий
Зима и весна 1922 года были наполнены страшными взрывами в колонии имени Горького. Они следовали один за другим почти без передышки и в моей памяти сейчас сливаются в какой-то общий клубок несчастья.
Однако, несмотря на всю трагичность этих дней, они были днями роста и нашего хозяйства, и нашего здоровья. Как логически совмещались эти явления, я сейчас не могу объяснить, но совмещались Обычный день в колонии был и тогда прекрасным днем, полным труда, доверия, человеческого, товарищеского чувства и всегда — смеха, шутки, подъема и очень хорошего, бодрого тона. И почти не проходило недели, чтобы какая-нибудь совершенно ни на что не похожая история не бросала нас в глубочайшую яму, в такую тяжелую цепь событий, что мы почти теряли нормальное представление о мире и делались больными людьми, воспринимающими мир воспаленными нервами.