Изменить стиль страницы

— А по-вашему, человек должен всегда мучиться?

— По-моему жизнь — это не вечный праздник. Праздники бывают редко, а больше бывает труд, разные у человека заботы, обязанности, так живут все трудящиеся. И в такой жизни больше радости и смысла, чем в твоем празднике. Это раньше были такие люди, которые сами не трудились, а только праздновали, получали всякие удовольствия. Ты же знаешь: мы этих людей просто выгнали.

— Да, — всхлипывает Вера, — по-вашему, если трудящийся, так он должен всегда страдать.

— Зачем ему страдать? Работа и трудовая жизнь — это тоже радость. Вот у тебя родится сын, ты его полюбишь, будет у тебя семья и забота о сыне. Ты будешь, как и все, работать и иногда отдыхать, в этом и заключается жизнь. А когда твой сын вырастет, ты будешь часто меня благодарить за то, что я не позволил его уничтожить.

Очень, очень медленно Вера начинала прислушиваться к моим словам и посматривать на свое будущее без страха и отвращения. Я мобилизовал все женские силы колонии, и они окружили Веру специальной заботой, а еще больше специальным анализом жизни. Совет командиров выделил для Веры отдельную комнату. Кудлатый возглавил комиссию из трех человек, которая стаскивала в эту комнату обстановку, посуду, разную житейскую мелочь. Даже пацаны начали проявлять интерес к этим сборам, но, разумеется, они не способны были отделаться от своего постоянного легкомыслия и несерьезного отношения к жизни. Только поэтому я однажды поймал Синенького в только что сшитом детском чепчике:

— Это что такое? Ты почему это нацепил?

Синенький стащил с головы чепчик и тяжело вздохнул.

— Где ты это взял?

— Это… Вериного ребенка… чепа… Девчата шили…

— Чепа! Почему она у тебя?

— Я там проходил…

— Ну?

— Проходил, а она лежит…

— Это ты в швейной мастерской… проходил?

Синенький понимает, что «не надо больше слов», и поэтому молча кивает, глядя в сторону.

— Девочки пошили для дела, а ты изорвешь, испачкаешь, бросишь… Что это такое?

Нет, это обвинение выше слабых сил Синенького:

— Та нет, Антон Семенович, вы разберите… Я взял, а Наташа говорит: «До чего ты распустился». Я говорю: «Это я отнесу Вере». А она сказала: «Ну хорошо, отнеси». Я побежал к Вере. А Вера пошла в больничку. А вы говорите — порвешь…

Еще прошел месяц, и Вера примирилась с нами и с такой же самой страстью, с какой требовала от меня кесарева сечения, она бросилась в материнскую заботу. В колонии снова появился Сильвестров, и Галатенко, на что уж человек расторопный, и тот развел руками:

— Ничего нельзя понять: обратно женятся!

Наша жизнь катилась дальше. В нашем поезде прибавилось жизни, и он летел вперед, обволакивая пахучим веселым дымом широкие поля советских бодрых дней. Советские люди смотрели на нашу жизнь и радовались. По воскресеньям к нам приезжали гости: студенты вузов, рабочие экскурсии, педагоги, сотрудники газет и журналов. На страницах газет и двухнедельников они печатали о нас простые дружеские рассказы, портреты пацанов, снимки свинарни и деревообделочной мастерской. Гости уходили от нас чуточку растроганные скромным нашим блеском, жали руки новым друзьям и на приглашение еще приходить салютовал и говорили «есть».

Все чаще и чаще начали привозить к нам иностранцев. Хорошо одетые джентльмены вежливо щурились на примитивное наше богатство, на древние монастырские своды, на бумажные спецовки ребят. Коровником нашим мы тоже не могли их удивить. Но живые хлопчачьи морды, деловой сдержанный гомон и чуть-чуть иронические молнии взглядов, направленные на рябые чулки и куцые куртки, на выхоленные лица и крошечные записные книжечки, удивляли гостей.

К переводчикам они приставали с вредными вопросами и ни за что не хотели верить, что мы разобрали монастырскую стену, хотя стены и на самом деле уже не было. Просили разрешения поговорить с ребятами, и я разрешал, но категорически требовал, чтобы никаких вопросов о прошлом ребят не было. Они настораживались и начинали спорить. Переводчик мне говорил, немного смущаясь:

— Они спрашивают, для чего вы скрываете прошлое воспитанников? Если оно было плохое, тем больше вам чести.

И уже с полным удовольствием переводчик переводил мой ответ:

— Нам эта честь не нужна. Я требую самой обыкновенной деликатности. Мы же не интересуемся прошлым наших гостей.

Гости расцветали в улыбках и кивали дружелюбно.

— Иес, иес!

Гости уезжали в дорогих авто, а мы продолжали жить дальше.

Осенью ушла от нас новая группа рабфаковцев. Зимою в классных комнатах, кирпич за кирпичом, мы снова терпеливо складывали строгие пролеты школьной культуры.

И вот снова весна! Да еще и ранняя. В три дня все было кончено. На твердой аккуратной дорожке тихонько доживает рябенькая сухая корочка льда. По шляху кто-то едет, и на телеге весело дребезжит пустое ведро. Небо синее, высокое, нарядное. Алый флаг громко полощется под весенним теплым ветром. Парадные двери клуба открыты настежь, в непривычной прохладе вестибюля особенная чистота и старательно разостлан после уборки половик.

В парниках давно уже кипит работа. Соломенные маты днем сложены в сторонке, стеклянные крыши косят на подпорках. На краях парников сидят пацаны и девчата, вооруженные острыми палочками, пикируют рассаду и неугомонно болтают о том, о сем. Женя Журбина, человек выпуска тысяча девятьсот двадцать четвертого года, первый раз в жизни свободно бродит по земле, заглядывая в огромные ямы парников, опасливо посматривает на конюшню, потому что там живет Молодец, и тоже лепечет по интересующим ее вопросам:

— А кто будет пахать? Хлопцы, да? И Молодец будет пахать? С хлопцами? Да? А как это пахать?

Селяне праздновали пасху. Целую ночь они толкались на дворе, носились с узлами, со свечками. Целую ночь тарабанили на колокольне. Под утро разошлись, разговелись и забродили пьяные по селу и вокруг колонии. Но тарабанить не перестали, лазили на колокольню по очереди и трезвонили. Дежурный командир, наконец, тоже полез на колокольню и высыпал оттуда на село целую кучу музыкантов. Приходили в праздничных пиджаках члены церковного совета, их сыновья и братья, размахивали руками, смелее были, чем всегда раньше, и вопили:

— Не имеете права! Советская власть дозволяет святой праздник! Открывай колокольню! Праздников праздник! Кто может запретить звонить?

— Ты и без звона мокрый, — говорит Лапоть.

— Не твое дело, что мокрый, а почему нельзя звонить?

— Папаша, — отвечает Кудлатый, — собственно говоря, надоело, понимаешь?

По какому случаю торжество? Христов воскрес? А тебе какое до этого дело? На Подворках никто не воскресал? Нет! Так чего вы мешаетесь не в свое дело!

Члены церковного совета шатаются на месте, подымают руки и галдят:

— Все равно! Звони! И все дело!

Хлопцы, смеясь, составили цепь и вымели эту пасхальную пену в ворота.

На эту сцену издали смотрит Козырь и неодобрительно гладит бороденку:

— До чего народ разбаловался! Ну и празднуй себе потихоньку. Нет, ходит и ругается, господи, прости!

Вечером по селу забегали с ножами, закричали, завертели подворскими конфликтами перед глазами друг друга и повезли к нам в больничку целые гроздья порезанных и избитых. Из города прискакал наряд конной милиции. У крыльца больнички толпились родственники пострадавших, свидетели и сочувствующие, все те же члены церковного совета, их сыновья и братья. Колонисты окружают их и спрашивают с ироническими улыбками:

— Папаша, звонить не надо?

…После пасхи долетели к нам слухи: по другую сторону Харькова ГПУ строит новый дом, и там будет детская колония, не наробразовская, а ГПУ. Ребята отметили это известие как признак новой эпохи:

— Строят новый дом, понимаете! Совсем новый!

В середине лета в колонию прикатил автомобиль, и человек в малиновых петлицах сказал мне:

— Пожалуйста, если у вас есть время, поедем. Мы заканчиваем дом для коммуны имени Дзержинского. Надо посмотреть… с педагогической точки зрения.