Гарбузова упрекали, не жалея выражения и гнева:
— Когда, наконец, он сделается коммунаром? Ничего ему не жалко, где ни пройдет, все к черту летит. Его нужно в упаковке водить по коммуне.
— И упаковка не поможет… человек не понимает. Слова никакого не понимает… что же, тебе обязательно бюбну нужно выбить, чтобы ты понял? После тебя нужно ремонтировать и поправлять, а ведь знаешь, что у нас сейчас и копейки лишней нету. В командировку идешь, и то на трамвай нет десяти копеек.
Гарбузов тяжело поворачивается в сторону оратора и улыбается виновато красивыми карими глазами.
— Да что же вы пристали, — говорит он грубоватым, обиженно-беспризорным голосом. — Вот уже сказал… ремонтировать из-за меня… и без меня ремонтировали бы…
Ораторы махали на него руками… Но его в коммуне любили за хороший, покладистый характер, за прекрасную работу токаря, за замечательный аппетит. В школе он тянулся изо всех сил и подавал надежды. Это, конечно, не Корниенко.
Корниенко в своем роде единственный в коммуне. Бывали и еще ребята, способные изобразить страдающего, но до Корниенко им далеко.
Только он мог с настоящим вкусом на вопрос председателя: «Какие еще есть вопросы у коммунаров?» — солидно откашлявшись и открыто неприязненно повернувшись к начхозу, спросить:
— А когда нам будут давать новые ботинки?
Из каких-то детских домов он принес вот это самое третье лицо: «будут давать», вызывающее насмешку коммунаров.
— Видали беспризорного? Ему будут давать. Сколько человек?
— А шо ж… А как по-вашему: подметок нет и верха нет, а спросишь Степана Акимовича, так у него один ответ: а ты заработал? Конешно ж, заработал…
В зале шум улыбок и нетерпения. Всем нужно положить на обе лопатки этого грака.
— Ты еще что придумай! Тебе ничего не понятно! Может, просить пойдем на улицу? Или с производства возьмем? Потерпишь, не большой барин.
— А производство разве его? Какое ему дело до производства!
— Производство казенное…
— И коммуна казенная.
Сопин в таких случаях нарушает все законы демократии и общих собраний. Он сначала протягивает к Корниенко кулак, а потом и сам выходит, выходит почти на середину… Слов он не может найти от возмущения и презрения…
— Вот… вот… вот же… понимаешь, вот ей-ей я его сейчас отлуплю…
Зал заливается — Сопин вдвое меньше Корниенко. Смущенно улыбается и Сопин.
— Ну, чего смеетесь, а что ж тут делать?… Вы ж понимаете…
Общий хохот покрывает его последние слова. Корниенко густо краснеет…
Общее собрание расходилось с хохотом и шутками. Сопина окружала толпа любителей. Многие любили смотреть, как он «парится».
Уходил с собрания и я со сложным чувством восторга перед коммунарами и беспомощности перед их нуждой.
Дело, видите ли, в том, что коммунары уходили с собрания почти голодные. Сплошь и рядом у нас было так мало пищи, что даже самые неутомимые шутники и зубоскалы туже затягивали пояса и старались больше налечь на работу.
— За работой не так есть хочется.
Наши обеды и ужины на глаз были недостаточны для трудящегося человека, а если этот человек еще учится, да еще и растет, и на коньках катается, то совсем плохо. Только обилие в наших полях свежего воздуха да запасы крымские кое-как поддерживали нас на поверхности. Но многие коммунары уже начинали бледнеть, худеть и уставать на производстве.
Это было время неприятное для педагога и еще неприятнее для заведующего коммуной. У нас по неделям не бывало ни копейки…
Служащим тоже задерживали жалованье, и бывали дни, когда и одолжить рубль в коммуне было невозможно.
Капиталы Соломона Борисовича выражались не в рублях, а в кубометрах, тоннах и полуфабрикатах.
Однажды с большим трудом я раздобыл пятьдесят рублей, до зарезу нужных, чтобы завтра оплатить какой-то крайний счет. Возвратился я в коммуну из города и нарвался на неприятность. Временная фельдшерица встретила меня кислым сообщением:
— А у нас Коломийцев заболел…
Фельдшерица в панике показывала мне термометр.
— Сорок… понимаете…
Куда-то позвонили, через час приехал доктор, молодой и нерешительный. Он тоже заразился паникой:
— Надо немедленно отправить в больницу… Знаете, сорок это все-таки…
Вы мне дайте мальчика какого-нибудь, пусть он со мной проедет в город, мы устроим место в больнице, а там вы как-нибудь его отправите…
— В больницу? А может, подождать, знаете, в больнице уход…
— Нет, нет, я не могу отвечать…
Сергей Фролов поехал с доктором в город на его извозчике, а перед отъездом я заплатил этому извозчику шесть рублей, и Вася Камардинов, возвращаясь со мной к парадному входу, улыбаясь и грустно глядя на меня, сказал:
— Вот еще, болеть начинают… Шесть рублей — это деньги… А отчего вы не поторговались?
За всякой работой у себя в кабинете я уже было успокоился, а тут же в кабинете Ленька Алексюк смотрит в окно на дорогу и подымается вдруг на цыпочки:
— О, кто-то едет на машине!..
Кто же может ездить на машине в коммуну? Гости или начальство… Но Ленька кричит удивленно:
— О, смотри, Сережка приехал… на такси приехал…
Смотрю и я в окошко: действительно, Сергей Фролов дает какие-то распоряжения шоферу. Я сразу догадался — Фролов такси нанял, наверное, доктор дал хороший совет…
Сережка вошел в кабинет румяный и довольный…
— Место есть, я привел такси, доктор говорит, недорого и спокойно… А я думал, что на нашей линейке плохо…
— Ну что ж? Иди к фельдшерице… такси… Если так будем болеть, то и жрать скоро нечего будет…
Сережка серьезно сказал:
— Есть.
И удалился.
Через три минуты в рамке той же двери стоит белобрысая, веснушчатая фельдшерица и улыбается радостно:
— А знаете, больной выздоровел…
— Как выздоровел? А температура?
— Температура сейчас почти нормальная…
— А чтоб вас!
Перепуганная фельдшерица уселась на стул и рот открыла от оскорбления… Я даже воротник рубашки расстегнул от обиды.
— Ну, все равно, везите в больницу.
Фельдшерица в недоумении раскрыла глаза и смотрит на меня, как на удава, оторваться не может.
— Так он же здоров…
Каюсь, я потерял всякое уважение к женщине, закричал на нее, загремел стулом:
— Наплевать! Здоров! Все равно везите, черт вас там разберет, здоров или болен. Сейчас у него нормальная, а через час опять температура… Что у меня, наркомфин? Такси будет для вашего удовольствия писать мне счета?
Фельдшерица больше не сидит на стуле и не торчит в рамке двери, она исчезла.
Вышел я на крыльцо. Стоит такси, и ребята с восторгом наблюдают, как «цокают» пятачки за простой машины.
— Ступай, скажи там, чтоб не копались.
Вышел Коломийцев Алешка, веселый и аккуратный. Веселый потому, что такое приятное событие: на такси поедет… Залезла фельдшерица в такси, а за ней юркнул и Алешка и заулыбался в окно:
Я достал из кармана деньги:
— Сколько?
Заплатил двенадцать рублей. Алешка возвратился из города пешком.
5. Дело при Ваграме и другие дела
Производство Соломона Борисовича было фоном не в переносном смысле, а настоящим физическим фоном. Наш прекрасный дом-дворец глядел на поле, чистенькое, просторное поле. За полем был Харьков. Таким образом, выходило, что публика рассматривает нас из Харькова прямо в упор, и ясно, что на первом плане для нее рисовался наш фасад со всеми коммунами. В представлении этой публики фон должен помещаться на втором плане. Так оно и было. Второй план — это производство Соломона Борисовича, на фоне которого и было все нарисовано. Был еще и третий план. Но поскольку это был обыкновенный молодой лес, следовательно, явление природное, то нам до него никакого дела нет.
Дом наш двухэтажный, серый, изящный и вполне современный. Он покрыт терезитовой штукатуркой и на солнце поблескивает искорками. Крыша на доме красной черепицы. Над фронтоном сетчатая большая вывеска, на ней написано золотыми буквами: