Изменить стиль страницы

— О нет, я достаточно сыт! Это я не от жадности так поступаю, а чтоб соблюсти принцип. Ибо таким только образом достигается «накопление богатств».

Чудак!

Когда бутылка шампанского была осушена, язык у Лабуле развязался, и он пустился в откровенности, которые еще раз доказали мне, какая странная смесь здравых понятий с самыми превратными царствует в умах иностранцев о нашем отечестве:

— Вы, русские, счастливы (здраво̀!), — сказал он мне, — вы чувствуете у себя под ногами нечто прочное (и это здраво̀!), и это прочное на вашем живописном языке (опять-таки здраво̀!) вы называете «каторгой» (и неожиданно, и совершенно превратно!..).

— Позвольте, дорогой сенатор! — прервал я его, — вероятно, кто-нибудь из русских «веселых людей» ради шутки уверил вас, что каторга есть удел всех русских на земле. Но это неправильно. Каторгою по-русски называется такой образ жизни, который присвоивается исключительно людям, не выполняющим начальственных предписаний. Например, если не приказано на улице курить, а я курю — каторга! если не приказано в пруде публичного сада рыбу ловить, а я ловлю — каторга!

— Однако!

— Тяжеленько, но зато прочно. Всем же остальным русским обывателям, которые не фордыбачут, а неуклонно исполняют начальственные предписания, предоставлено — жить припеваючи.

— Mais le «pripévaïoutchi» — c’est justement ce que j’ai voulu dire! La «katorga» et le «pripévaïoutchi»…[88]

— Совершенно два различных понятия, любезный господин де Лабулѐ. Значение слова «каторга» я сейчас имел честь объяснить вам; что же касается до слова «припеваючи» — это то самое, об чем вы, французы, в романсах поете: aimons, dansons et… chantons![89]

— Благодарю вас. Но, во всяком случае, моя мысль, в существе, верна: вы, русские, уже тем одним счастливы, что видите перед собой прочное положение вещей. Каторга так каторга, припеваючи так припеваючи. А вот беда, как ни каторги, ни припеваючи — ничего в волнах не видно!

— Лабулѐ! да неужто у вас до того дошло?

— Пхе!

— Прошу вас, объясните вашу мысль!

— Очень просто. Ни один француз, ложась на ночь спать, не может сказать себе с уверенностью, что завтра утром он не будет в числе прочих расстрелян?

— Что ж! по-моему, это спасительный страх — и ничего больше!

— Oh! pardon…[90]

— Послушайте, мой друг! Вы, французы, народ легкомысленный. Надо же вашему начальству хоть какое-нибудь средство иметь, чтоб нейтрализовать это легкомыслие!

— В существе, я, разумеется, с вами согласен, но…

— Без «но», Лабулѐ! и будем говорить по душе. Вы жалуетесь, что вас каждочасно могут в числе прочих расстрелять. Прекрасно. Но допустим даже, что ваши опасения сбудутся, все-таки вы должны согласиться, что это расстреляние произойдет не иначе, как с разрешения Мак-Магона. А нуте, скажите-ка по совести: ужели Мак-Магон решится на такую крайнюю меру, если вы сами не заслужите ее вашим неблагонадежным поведением?

Лабуле, вместо ответа, поник головой.

— Вы не отвечаете? очень рад! Будемте продолжать. Я рассуждаю так: Мак-Магон — бесспорно добрый человек, но ведь он не ангел! Каждый божий день, чуть не каждый час, во всех газетах ему дают косвенным образом понять, что он дурак!!! — разве это естественно? Нет, как хотите, а когда-нибудь он рассердится, и тогда…

— И прекрасно сделает!

— Очень рад, что вы пришли к такому здравому заключению. Но слушайте, что̀ будет дальше. У нас, в России, если вы лично ничего не сделали, то вам говорят: живи припеваючи! у вас же, во Франции, за то же самое вы неожиданно, в числе прочих, попадаете на каторгу! Понимаете ли вы теперь, как глубоко различны понятия, выражаемые этими двумя словами, и в какой степени наше отечество ушло вперед… Ах, Лабулѐ, Лабулѐ!

Я высказал это довольно строго, но, чтоб не смутить моего собеседника окончательно, сейчас же смягчил свой приговор, сказав:

— А не выпить ли нам еще бутылочку? на мой счет… а?

— С удовольствием! — поспешил согласиться он и, взяв со стола опорожненную бутылку, посмотрел через нее на свет и сказал: — Пусто!

Принесли другую бутылку. Лабулѐ налил стакан и сейчас же выпил.

— Скажите, Лабулѐ, ведь вы клерикал? — начал я.

— То есть, как вам сказать…

Он что-то пробормотал, потом покраснел и начал смотреть в окошко. Ужасно эти буржуа не любят, когда их в упор называют клерикалами.

— Впрочем, я думаю, что вы больше по части служителей алтаря прохаживаетесь? их преимущественно протежируете? — продолжал я допрос.

— То есть, как вам сказать! Конечно, служители алтаря… Алтаря! mais j’espère que c’est assez crâne?[91]

— A бога… любите?

Лабулѐ вновь поник головой.

— И бога надобно любить, Лабулѐ! служителей алтаря надо любить ради управы благочиния, а бога — для него самого!

Но он угрюмо молчал.

— Бог — он царь небесный! так-то, Лабулѐ!

Но он и на это не отвечал. Однако я видел, что в душе он уже раскаивается, а потому, дабы не отягощать его дальнейшим испытанием на эту тему, хлопнул его по колену и воскликнул:

— А вот я и еще одну проруху за вами заметил. Давеча, как мы в вагоне ехали, все вы, французы, об конституции поминали… А по-моему, это пустое дело.

— Saperlotte![92]

— Знаю я, что вам, французам, трудно без конституции обойтись! Уж коли бог послал крест, так надо его с терпением нести… ну, и несите, бог с вами! А все-таки язычок-то попридержать не худо!

— Да, но согласитесь, что трудно избежать в разговоре слова «конституция», если речь идет именно о том, что̀ оно выражает? А у нас с семьсот восемьдесят девятого года…

— Знаю и это. Но у нас мы говорим так: иллюзии — и кончен бал. Скажите, Лабулѐ, которое из этих двух слов, по вашему мнению, выражает более широкое понятие?*

Это открытие так поразило Лабулѐ, что он даже схватился за бока от восторга.

— Иллюзии… ха-ха! — захлебывался он, — и притом в особенности ежели… illusions perdues…[93] ха-ха!

— Вот то-то и есть. Вы об нас, русских, думаете: северные медведи! а у нас между тем терминология…

— Но знаете ли вы, что это изумительно! то есть изумительно верно и хорошо!

— А я об чем же говорю! Я говорю: нужда заставит и калачи есть…*

— Это еще что̀ такое?

— Очень просто. При обыкновенных условиях жизни, когда человек всем доволен, он удовлетворяется и мякинным хлебом; но когда его пристигнет нужда, то он становится изобретательным и в награду за эту изобретательность получает возможность есть калачи.

— Продолжайте, прошу вас. Я весь внимание.

— Итак, продолжаю. Очень часто мы, русские, позволяем себе говорить… ну, самые, так сказать, непозволительные вещи! Такие вещи, что ни в каком благоустроенном государстве стерпеть невозможно. Ну, разумеется, подлавливают нас, подстерегают — и никак ни изловить, ни подстеречь не могут! А отчего? — оттого, господин сенатор, что нужда заставила нас калачи есть!

— Изумительно!

— А вы, французы, — зудите. Заладите одно, да и твердите на всех перекрестках. Разве это приятно? Возьмем хоть бы Мак-Магона, — разве ему приятно, что вы ему через час по ложке конституцией в нос тычете? Ангел — и тот сбесится!

— Что̀ правда, то правда!

— Так вот что̀, Лабулѐ. Обещайте вы мне, что впредь об конституции — ни гугу! Пускай Гамбетта Подхалимову насчет конституций открывается, а мы с вами — шабаш!

— Прекрасно… чудесно! я совершенно… Русский! вы… очаровали меня!

вернуться

88

Но «припеваючи» — это именно то, что я хотел сказать! «Каторга» и «припеваючи»…

вернуться

89

давайте любить, танцевать и… петь!

вернуться

90

Ах! извините…

вернуться

91

однако я надеюсь, что это достаточно смело?

вернуться

92

Черт возьми!

вернуться

93

утраченные иллюзии.