«Коль славен…» — Первые слова православного гимна «Коль славен наш господь в Сионе…».
«….командированный чин» — секретный агент политической полиции.
Аттанде-с — подождите (франц. attendez), карточный термин, входит в эпиграф гл. VI «Пиковой дамы» Пушкина.
Письмо тринадцатое*
Письмо четырнадцатое*
Впервые, с нумерацией «VIII» — в ОЗ, 1882, № 4 (вып. в свет 19 апреля), стр. 531–556. Написано в марте: «…хотел непременно кончить «Письма к тетеньке» в апрельской книжке… — сообщал Салтыков Г. З. Елисееву 28 марта. — А выходит, что конца не вышло. Написалось мало, и заключение пришлось отложить до мая».
Сохранились черновые рукописи №№ 203 и 204.
Варианты рукописного текста
Стр. 427, строки 35–38. Вместо: «Не говоря уже о том <…> силу поучения» — в рукописи:
Как это ни странно кажется, но в действительности явление это поясняется очень просто тем, что под слоем угнетения и преследований всегда трепещет возвышенное чувство, возвышенная мысль, которые обладают изумительною живучестью. Такою живучестью, что самые окрепшие идеалы благочиния, строгости и строгости, преподаваемые Удавом и Дыбою к непременному исполнению, не в силах задавить их. Совсем напротив: преследование сообщает возвышенной мысли своеобразную силу, силу страдания, самоотвержения, примера. Ввиду этой борьбы, которая, в буквальном смысле, даже борьбы не представляет, улица невольно задумывается и обращается к тем лучшим инстинктам, которые таятся в ней. Эта задумчивость, это обращение к лучшим инстинктам и есть первая победа возвышенной мысли над идеалами благочиния.
Стр. 428, строка 24. Вместо: «одурманивает» — в рукописи:
достигает известных размеров, повергая общество в состояние отупения, граничащее с щемящей тоской.
Стр. 429, строка 21. Вместо: «Подумайте! ведь» — в рукописи:
Не говоря уже о том, что картина общественной одичалости сама по себе представляет нечто в высшей степени позорное (я знаю, что этим соображением не всякого проймешь).
Строки 32–37. Вместо: «мы в ту же минуту <…> но и прямо постылою?» — в рукописи:
и дело общественного освежения двинется беспрепятственно к вожделенному концу. Но именно «содействия»-то и не является, а не является оно потому, что общество, подавленное непрерывной паникой, утратило вкус к благородному мышлению, что ему нечего извлечь из себя, нечего предложить, кроме того же «шиворота», которого и без того не занимать стать, благодаря неистощимым запасам, накопленным идеалистами благочиния.
Согласитесь, что при этих условиях жить не только трудно, но просто противно, бесплодно, тоскливо…
Строка 42. Вместо: «восклицал» — в рукописи:
подвергал меня поруганию и бичеванию за то, что я сомневаюсь в приятностях жизни, оголенной от благородных мыслей и побуждений.
Стр. 435, строки 23–25. Вместо: «А вдруг я пожалуюсь <…> ободрился» — в рукописи:
Взглянул на меня, думал, не прочтет ли чего-нибудь в сердце моем, но вспомнил, что очки, с помощью которых он читал в книге сердец, остались в вверенном ему крае, и пошел наудалую.
Стр. 436, строка 32 — стр. 437, строка 10. Вместо: «объяснив, что легкомыслие его <…> этот замечательный документ» — в рукописи:
сказав, что вся беда в том, что до сих пор он был знаком с законами больше понаслышке, но что теперь, воротившись <в> вверенный ему край, он постарается восполнить этот недостаток кадетского воспитания, а покамест дает мне слово не только не сквернословить насчет диктатуры сердца, но радоваться ей.
И действительно, с этих пор он стал обнаруживать то неблагородное благородство, которое у людей, случайно обратившихся, нередко принимает назойливые и даже неприличные формы: начал закатывать глаза, прижимать руку к сердцу, заигрывать с кельнерами, так что я вынужден бывал сдерживать его и разъяснять, в чем должна состоять помпадурова радость и какие ее проявления могут считаться приличными и какие — неприличными.
Наглотавшись воды, он возвращался в свой номер и садился за писание циркуляров. Каждый день он положил себе писать по одному циркуляру и, выполнив эту задачу, бежал показать написанное мне. Один из этих циркуляров я догадался списать и охотно поделюсь им с вами. Вот он:
Стр. 437, строка 27 — стр. 438, строка 29. Вместо: «Сознаюсь откровенно <…> попотчевал я его» — в рукописи:
Вы, может быть, удивитесь, милая тетенька, но я совершенно искренно говорю: право, циркуляр хоть куда. Конечно, редакция подгуляла, но не нужно забывать, что и мысль, руководившая помпадуром, не вполне благородная, но имеет источником благородство, едва отрешившееся от неблагородства, или, говоря другими словами, благородство неблагородное. Со временем, когда необходимость сорадоваться начальникам окончательно выяснится для помпадура, все эти шероховатости сгладятся, пропуски исчезнут, и знаки препинания сами собой уставятся по местам.
Все это я высказал и самому помпадуру, когда он меня спросил:
— Ну-с, как полагаете?
— Лучше, нежели я ожидал, — ответил я. — Спрячьте, и когда возвратитесь в вверенный вам край, то покажите правителю канцелярии: он что нужно исправит. Но главное, продолжайте упорствовать в благородных мыслях, ибо только это одно может доставить вам победу над синтаксисом и грамматикой. Затем позвольте мне предложить вам порцию мороженого.
Стр. 443, строка 38 — стр. 444, строка 3. Вместо: «Повторяю, человек ни к чему <…> скрепляют и подтверждают его» — в рукописи:
Но эти мысли и чувства — любимые, и в этом заключается вся тайна того, что повторение их не представляется назойливым. Человек любит возвращаться к предметам, которые всего ближе затрагивают его существование, и никому не кажется это удивительным. Столь же мало удивительного и в том, что люди, болеющие одними болями, не видят ничего неестественного в том, что им напоминают об этих болях. Ведь не для того же только напоминают, чтобы бередить живые раны, а для того, чтобы вызвать в сердцах сознание о необходимости их уврачевания. Современный человек страдает от этих болей, а опыт прошедшего указывает ему, что исцеление не там, где указывают откормленные обитатели хлевов. Он с гадливостью прислушивается и к хрюканью торжествующей свиньи, и к визгу ликующих поросят, и с благодарностью относится к голосам, которым хоть мало-мальски удается заслонить это зловещее хрюканье.
[Все, высказанное выше, давно уже у меня на душе, и я давно уж собираюсь высказать, что творческие мои претензии настолько скромны, что даже явное недоброхотство некоторых из моих ценителей трогает меня единственно своею назойливостью. Когда меня называют безнравственным человеком, идиотом и чуть не сообщником убийц — это до того глупо, что, право, даже не обидно; но скучно, что Мараты Охотного ряда да и метеоры <?> Ножевой линии сделали для себя из этого какую-то профессию. Скучно и гадко, что есть какая-то сила, которая дает возможность отребью человечества безвозбранно лгать и клеветать.][394]
На полях этой страницы вписано карандашом:
Я ничего своего, лично мне одному принадлежащего не говорю; а говорю только то, чем болеет в данную минуту всякое честное сердце. Человек, который сознал что-нибудь, любит, чтоб ему повторяли, и, всегда храня в сердце рану, любит, чтоб ему напоминали об ней.
«Апрельское письмо» разрабатывает темы, имеющие характер выводов из предыдущего изложения. Ставятся вопросы об «умалении благородного мышления», о «вольной» печати российской реакции за рубежом и др. Но главными примечательными особенностями «апрельского письма» являются два сюжета. Это, во-первых, глубоко диалектическое размышление Салтыкова о прогрессивном значении реакционных периодов, сообщающих преследуемой передовой мысли «новую и своеобразную силу: силу поучения»[395]. Это, во-вторых, одно из главнейших программных выступлений Салтыкова о предмете и назначении своей литературной деятельности. Выступление это явилось ответом на одну из тех ожесточенных атак, которым подвергался Салтыков весной 1882 г. со стороны реакционного лагеря (см. ниже в прим.).