Но, с другой стороны, Ноздрев не прав в том отношении, что хотя, с точки зрения удобства, выражение «как угодно» и не оставляет желать ничего лучшего, но из него, как ни верти, все-таки никакого действительного «содействия» не выжмешь. Коли хотите, это — почтительное подтверждение накопленной веками мудрости, это — прекрасный порыв благодарного чувства, но и только. Тогда как слово «жарь», в одно и то же время, заключает в себе идею содействия и идею подтверждения. Что оно грубовато и не сто̀ит выеденного яйца — это несомненно; но и это следует приписать не разнузданности страстей, а скорее незаконченности наших бытовых форм, невыработанности обывательской фразеологии и недостатку воображения. Ноздрев и сам не сказал бы ничего другого, если б стоял у корыта, от которого самовольно отлучился; но так как он добрался до яслей, то и возмечтал, что оттуда какие-то горизонты видит. Однако, в сущности, он видит такую же фигу, какую видят и прочие современные фиговидцы, и только трактирные пропойцы могут верить, что он имеет в виду спасение общества. А потому и сдается, что в действительности прав-то не он, а простодушно-грубый Иванов. Ибо последний чутьем угадал, что̀̀ нужно, и сумел эту нужду облечь в приличествующую ей форму.
Но, во всяком случае, если бы даже слово «жарь» и признано было лозунгом, знаменующим приближение разнузданности страстей, то, по мнению моему, было бы совершенно достаточно заметить Ивановым, что они чересчур уж распелись и что дальнейшее их пение в том же революционном смысле будет мгновенно подавлено силою оружия. Тогда они сами догадаются, что зашли далеко, и будут на̀ново редактировать свои «содействия» приблизительно в таком роде: «жарь, а впрочем, как угодно». И все обойдется благородно. Но было бы в высшей степени несправедливо и даже жестоко подвергать их за сие расточению, как это, по-видимому, намеревается пропагандировать Ноздрев. Не политично отталкивать от себя детей природы, хотя бы последние, по незнанию орфографии и знаков препинания, и допустили некоторые невежества. Пускай лучше в воздухе нехорошо попахнет, нежели огорчать невинных людей, которые чем богаты, тем и рады. Ибо ежели мы таковых от себя отженем, то на ком же будем осуществлять опыты «средостения» и с кем предпримем труд «оздоровления корней»? Да и кто же, наконец, черт побери, пойдет, кроме них, в товарищи… к Ноздреву!!
Ах, это «оздоровление корней»! вы не можете себе представить, голубушка, ка̀к мне его хочется! Думается, что как только оно осуществится, так сейчас же исчезнут с лица земли и пустомысленные риторы, и всуе трубящие трубачи, и шипящие жабы, одним словом, все, что̀ с такою безнаказанною назойливостью наполняет современную атмосферу миазмами смуты и мятежа. Подумайте, милая! когда же, в самом деле, трепетам-то нашим конец настанет? когда наступит пора производительности и исследования и прекратится пора ядовитых шипений, науськивающих содействий и пустопорожних трубных звуков? Ведь уж не о «бреднях» идет речь — ах, что̀ вы! — а о простом, простейшем «житии», о самой скромной уверенности в завтрашнем дне. Шекспиры, Данты, Шиллеры, Байроны! вы, которые говорили человеку о свободе и напоминали ему о совести, — не до вас нам! Мы до того ошалели, что, если бы вы явились в эту минуту, мы, не обинуясь, причислили бы вас к лику «мошенников пера» и «разбойников печати»! Не вы теперь нужны, а городовые — что ж делать! как-нибудь проживем и с ними! Но пускай же судьба избавит нас хоть от шипений и подлых трубных звуков, благодаря которым нет честного человека, который не носил бы тревоги в сердце своем.
Итак, начало «содействию» положено и находится в опытных руках Ноздрева. Но какое же дальнейшее развитие «Общество частной инициативы спасения»* предполагает дать своему предприятию? Ведь не ограничится же оно, в самом деле, занесением на свои скрижали слова «жарь»! Как хотите, а этого недостаточно. История наша в последнее время так быстро шагнула вперед, так много представила непредвиденных и своеобразных фактов, что для разрешения их нужны уж не слова, не отвлеченности, не теории и даже не угрозы. Нужна — «организация», такая «организация», которая непосредственно давала бы практические результаты, которая «жарила» бы не словом, но прямо оставляя знаки на теле.* Только тогда, когда содействие явится в форме подобной «организации», только тогда его можно будет назвать подлинным «содействием». Спрашивается: созрело ли какое-нибудь предприятие в этом роде? Разделены ли обыватели на овец и козлищ с тем, чтобы первые пребывали в надежде на сложение недоимок, а последние в унынии ожидали решения своей участи?
Предаваясь этим размышлениям, я уныло доедал свой бифштекс, как вдруг почувствовал, что на моем плече покоится чья-то рука. Оборачиваюсь — половой! Ах, тетенька! все мое столбовое дворянство так во мне и вскипело! И знаете ли, какая мысль прежде всего осенила мою голову? это мысль: как они, однако ж, забылись с тех пор, как пошли толки о средостении и оздоровлении корней!
Да, милый друг. Сегодня он руку на плечо «гостю» положит; завтра — развалится против него на стуле и спросит: а «Московские ведомости» читали? послезавтра — будет испытывать, согласного ли с ним гость образа мыслей, и ежели дело покажется ему не совсем ясным, то подаст ему вчерашнюю разогретую котлетку и скажет: а свежие котлетки тем, которые почище! И будет у нас тогда братство и равенство, а свобода и прежде была.
К счастью, однако ж, дело разрешилось довольно обыкновенным образом.
— Не изумляйтесь, — сказал он мне, — я только временно являюсь в образе полового; в действительности же, я — статский советник и кавалер…
— С кем я имею честь говорить? — прервал я его, в испуге не расслышав его слов*.
— Статский советник Расплюев*, — повторил он, — член «Общества частной инициативы спасения», как и Ноздрев, который так поспешно от вас сейчас скрылся. А скрылся он, очевидно, потому, что струсил, что я подслушал ваш разговор.
Тетенька! я даже не берусь определить то чувство, которое овладело мною при известии, что мой разговор подслушан. Я помню только, что испуганно осматривался кругом, и мне казалось, что я нахожусь не в трактире, а в каких-то волшебных чертогах, где невидимо реют в воздухе добрые и злые духи, испытуя не только разговоры «гостей», но и сокровенные их помышления. И еще помню, как в сердце мое заползала тоска, и я, в порывах шкурной истомы, мысленно восклицал: в кои-то веки занесла меня несчастная звезда в трактир — и вот я должен погибнуть! Погибнуть в цвете лет и надежд за какой-то праздный разговор о «содействиях», которого я лично даже не возбуждал и в который соблазном вовлек меня Ноздрев!
А Расплюев между тем, словно читая в моих мыслях, говорил:
— Нынче в трактиры следует ходить с осмотрительностью!* Нынче и трактирщики, и прислуга — все набраны из членов нашего общества, с целью изучить современное настроение умов. Вон этот половой, которого сейчас в коридоре Тимофеем кликнули, — вы думаете, что он Тимофей? — Нет, он только здесь, при исполнении обязанностей, Тимофей, а у себя дома и вечером в клубе он — князь Сампантрѐ!*
— Как! тот самый Сампантрѐ?! — воскликнул я в изумлении.
— Тот самый. А вон тот, что в прихожей, при шинелях стоит, — это Амалат-бек*.
Объясняя это, Расплюев играл салфеткой, ловко перебрасывая ее (на парижский манер) с одной руки на другую. Что же касается до меня, то я до того растерялся, что не нашел ничего другого сказать, кроме: