— Широкое полотно, — пробормотал я.

Но он не обратил внимания на мои слова, так как перед глазами его уже стояла картина, порожденная воспоминанием, и он созерцал ее.

— Ей можно дать разные названия, — продолжал он. — Но там было много ложных солнц, и вот я придумал назвать ее так: «Тропой ложных солнц». Это случилось давно. Я встретил эту женщину в первый раз семь лет тому назад, осенью тысяча восемьсот девяносто седьмого года. У меня было очень хорошее питербороуское каноэ на озере Линдерман. Я перевалил через Чилкут с двумя тысячами писем для Доусона, — я работал почтальоном. Тогда все рвались на Клондайк. Много народу находилось в пути. Многие валили деревья и делали лодки. Скоро станут реки; в воздухе снег, на земле снег, на озере лед, на реке в заводях тоже лед. День ото дня все больше снега, больше льда. Может, через день, может, через три, может, через неделю ударит мороз, и тогда — нет воды, один лед, и все пойдут пешком. До Доусона шестьсот миль, долгий путь. А лодка быстро бежит. Всем хочется в лодку. Все говорят: «Чарли, возьми меня в каноэ; двести долларов дам»; «Чарли, триста долларов»; «Чарли, четыреста». Но я говорю: «Нет». Всем говорю: «Нет. Я почтальон».

Утром прихожу на озеро Линдерман. Шел всю ночь, очень устал. Готовлю завтрак, ем, потом три часа сплю на берегу. Просыпаюсь. Десять часов. Идет снег. Ветер сильный, очень сильный ветер. Рядом со мной женщина сидит на снегу. Белая женщина, молодая, очень красивая; лет, может, двадцать, может, двадцать пять. Смотрит на меня. Я — на нее. Очень устала. Да не какая-нибудь шалая бабенка, сразу видно — порядочная. И очень устала.

— Ты — Ситка Чарли? — спрашивает.

Я вскочил, поправил одеяла, чтобы снег не попадал внутрь.

— Я еду в Доусон, — говорит она. — В твоем каноэ. Сколько тебе?

Я никого не хочу пускать к себе в каноэ, но я не люблю говорить «нет». Я говорю ей:

— Тысячу долларов.

Я говорю это просто в шутку, чтобы женщина не могла ехать со мной; так лучше, чем говорить «нет». Она пристально смотрит на меня, потом спрашивает:

— Когда ты едешь?

— Сейчас.

Тогда она говорит:

— Ладно.

Она даст мне тысячу долларов.

Что было делать? Мне не хотелось брать женщину, но ведь за тысячу долларов я обещал отвезти ее. Я был удивлен. Может, она тоже шутит? Говорю:

— Покажи тысячу долларов.

И вот эта женщина, молоденькая женщина, совсем одинокая, здесь на тропе, среди снегов, вдруг вынимает тысячу долларов бумажками и кладет мне в руку. Гляжу на деньги, гляжу на нее. Что сказать?

— Нет, — говорю. — У меня очень маленькое каноэ. Не хватит места для поклажи.

А она смеется.

— Я, — говорит, — старый путешественник. Вот моя поклажа.

И пнула ногой в маленький сверток на снегу: две меховые полости и немного женской одежды завернуты в парусину. Беру сверток в руки — фунтов тридцать пять, не больше. Я удивлен. Она отбирает его у меня. Говорит:

— Поехали.

Несет сверток в каноэ. Что тут скажешь? Кладу свои одеяла в каноэ. Трогаем. Ветер свежий. Подымаю малый парус. Каноэ быстро побежало, птицей полетело по высокой волне. Женщина очень испугалась.

— Зачем приехала в Клондайк, коли так боишься? — спрашиваю.

Она смеется в ответ резким смехом, но видно, что страшно боится. И, очень устала. Веду каноэ через стремнины к озеру Беннет. Вода бурная, и женщина вскрикивает от страха. Плывем по озеру Беннет. Снег, лед, ветер неистовый, но женщина очень устала и засыпает.

Вечером устраиваем привал в Уинди-Арм. Женщина сидит у костра, ужинает. Я смотрю на нее. Она красивая. Причесывает волосы. Волосы густые, каштановые, похожи на золото в свете костра, когда она поворачивает голову

— вот так — и по ним пробегают золотые отблески. Глаза большие, карие, иногда мягкие, как свет свечи за занавеской, иногда очень жесткие и блестят, будто льдинки на солнце. Когда она улыбается… как бы это сказать?.. Когда она улыбается, я понимаю: белому человеку хорошо целовать ее. Да, вот как! Она не знает черной работы. Руки у нее нежные, как у ребенка. И вся она нежная, как ребенок, не такая хрупкая, но такая же мягкая; руки, ноги, все мускулы — нежные и мягкие, как у ребенка. Стан у нее тонкий. И, когда она встает, ходит, поворачивает голову, подымает руку… я не подберу слова… на это приятно смотреть, будто… ну будто она ладно построена, словно хорошее каноэ, — да, да, вот так, и ее движения — словно движение хорошего каноэ, когда оно скользит по речной глади или скачет в быстрых, резвых, пенистых волнах. Очень приятно смотреть.

Зачем она приехала в Клондайк, совсем одна, с кучей денег? Не знаю. На другой день я спросил ее. Она засмеялась и сказала:

— Ситка Чарли, это не твое дело. Я плачу тебе тысячу долларов, чтоб ты доставил меня в Доусон. Остальное не твое дело.

На другой день спрашиваю, как ее зовут. Засмеялась, потом говорит:

— Мэри Джонс, вот как.

Не знаю, как ее зовут, но только знаю хорошо, что не Мэри Джонс.

В каноэ очень холодно, и она чувствует себя плохо. А иногда хорошо — и поет. Голос у нее — серебряный колокольчик. И мне тоже делается хорошо, будто я в церкви Святого Креста. От ее пения я становлюсь сильным и гребу как черт. Потом она смеется и говорит:

— Приедем мы в Доусон до ледостава? Как ты думаешь, Чарли?

Иногда она сидит в каноэ и думает о чем-то далеком, вот с такими, совсем пустыми глазами! Она не видит ни Ситку Чарли, ни льда, ни снега. Она где-то далеко-далеко. Очень часто сидит она так, думая о чем-то далеком. Порой, когда она думает о далеком, у нее такое лицо, что лучше не смотреть. Лицо человека, пылающего гневом. Лицо человека, задумавшего убийство.

Последний день перед Доусоном очень тяжелый. Лед в заводях, у берега, ледяная каша на реке. Нельзя грести. Каноэ вмерзает в лед. Не могу добраться до берега. Дело плохо. Плывем вниз по Юкону — все время во льду. Ночью — сильный шум льда. Потом — лед стал, каноэ стало, все стало.

— Идем на берег, — говорит женщина.

Я говорю:

— Нет, лучше подождем.

Мало-помалу все снова двинулись вниз по реке. Валит снег, ничего не видно. В одиннадцать ночи все останавливается. В час снова трогается. В три останавливается. Каноэ раздавило, как яичную скорлупу, но оно не может затонуть — лежит на льду. Слышу вой собак. Ждем. Спим. Начинает светать. Снег больше не идет. Река стала. Перед нами Доусон. Каноэ раздавило перед самым Доусоном. Ситка Чарли доставил две тысячи писем по самой последней воде.

Женщина сняла хижину на холме, и я ее целую неделю не видел. Потом вдруг приходит ко мне и говорит:

— Чарли, иди работать ко мне. Будешь править собаками, устраивать привал, ездить со мной.

— Я почтальон, — говорю, — с меня довольно моего заработка.

А она мне:

— Чарли, я больше дам.

— Рудокоп на приисках получает пятнадцать долларов в день, — говорю.

А она:

— То есть четыреста пятьдесят долларов в месяц?

— Ситка Чарли не рудокоп, — говорю я.

— Понимаю, Чарли, — говорит она. — Я тебе буду платить семьсот пятьдесят долларов в месяц.

Это хорошее жалованье. И я иду работать к ней. Мы поднимаемся по Клондайку, по Бонанзе и Эльдорадо, по Индейской реке, по Серному ручью, добираемся до Канады, поворачиваем назад через водораздел, через Золотое Дно и Золотые Россыпи, возвращаемся в Доусон. Она что-то ищет, не могу понять что. Я озадачен.

— Что ты ищешь? — спрашиваю.

Она смеется.

— Ты ищешь золото?

Опять смеется. Потом говорит:

— Не твое дело, Чарли.

И я больше не задаю вопросов.

У нее есть маленький револьвер; она его носит за поясом. Иногда в пути упражняется в стрельбе. Я смеюсь.

— Чего ты смеешься, Чарли? — спрашивает она.

— Зачем ты играешь этим? — спрашиваю. — Он не годится. Слишком мал. Детская игрушка.

Только вернулись в Доусон, она просит меня достать ей настоящий. Покупаю кольт сорок четвертого калибра; очень тяжелый, но она все время носит его за поясом.