Юсуф-хан вскочил. Керим незаметно нащупал в складках пояса тонкий нож, которым решил пронзить свое сердце, если шах повелит пытать его… Но он должен спасти себя, ибо в этом спасение царя Луарсаба и царицы Тэкле… Вот почему вместо униженных поклонов и клятв верности он дерзко бросает оскорбление советнику шаха!
Ханы тяжело молчали, с тревогой поглядывая на грозного «льва Ирана», но шах продолжал внимательно разглядывать Керима. Он, как всегда, угадывал благородство: смельчак лучше погибнет, чем позволит оплевать себя, и неожиданно спросил, как Керим попал к Али-Баиндуру. «Остаться жить!» – сверкнуло в мозгу Керима… Али-Баиндур не осмелился сказать шаху, что получил Керима от Саакадзе, и он смело рассказал, как, будучи каменщиком, он воздвигал дворец Али-Баиндуру и, в изобилии наглотавшись пыли, остановился, чтобы вдохнуть воздуха. Тут же он получил удар палкой по спине: «Ты что, презренный раб, осмелился кейфовать?» На окрик надсмотрщика он, Керим, ответил: «Да отсохнет рука, обрывающая чудо, ибо на долю бедняков редко выпадает кейф». Заметив одобрительную усмешку шаха, Керим, совсем осмелев, продолжал:
– Аллах подсказал доносчику побежать к Али-Баиндуру. Выслушав о дерзости каменщика, хан сказал: «Как раз такого ищу». Назначив сначала оруженосцем, хан через сто базарных дней выучил меня опасному делу. Как священную книгу, перелистывал аллах годы и хан неизменно одобрял мои способы добывать в чужих землях слухи, отражающие истину… И по прибытии из Гурджистана хан выразил удовольствие видеть своего помощника невредимым и нагруженным ценным товаром…
Керим притворялся, что не догадывается о вероломстве Баиндура. Иначе, даже в случае спасения, он не мог бы вернуться в Гулаби.
Шах минуту молчал, и никто из советников не осмелился нарушить раздумье повелителя. И вдруг зазвучал голос. Нет! Это не был голос рыкающего «льва Ирана», не был голос грозного шах-ин-шаха. Нежнейшие звуки лютни разливались в воздухе… И казалось, Габриел, легко взмахивая крыльями, услаждает правоверных сладчайшим ветерком.
В смятении Караджугай-хан откинулся к стене. Безумный страх охватил Юсуф-хана: «Да будет проклят Али-Баиндур, натолкнувший его, Юсуфа, на разговор, вызвавший превращение Аббаса в ангела!..»
Эреб-хан моргнул раз, другой… Да прославится имя аллаха! На троне вместо шаха – золотая чаша, наполненная рубиновым вином. Язык Эреба не помещался во рту, он высовывался и вздрагивал, как у истомленного жаждой пса.
Бледные, с трясущимися руками, внимали советники неземному голосу.
– Аллах в своем милосердии неизменно благословляет кладку каменщиков, ибо они помогают всевышнему украшать созданную им землю. Они вкладывают свой, угодный аллаху, труд в стены мечети, в роскошные ханэ, в легкие мосты, соединяющие берега, и в прохладные лачуги правоверных. И в минуту раздумья я, шах Аббас, удостоился услышать благоухающий шепот аллаха: «Воззри милостиво на стоящего у твоего священного трона, и пусть его слова, подобно камню, будут правдивы и крепки. Да послужит кладка каменщика воздвижению башни величия Ирана».
Керим вздрогнул. Странный озноб охватил его, ноги подкашивались, и глаза приковались к озаренному ласковой улыбкой лицу шаха. И таким близким и родным вдруг стал повелитель повелителей… ближе деда, ближе жизни… и безудержно захотелось распластаться у подножия трона и в рыданиях, в горячем признании искупить вину. Керим подался вперед, нелепо взмахнул руками и… столкнулся с испепеляющим взглядом Саакадзе. Да, он был где-то здесь, за колоннами, он был рядом с Керимом, как всегда, на дороге странной судьбы Керима. И совсем близко чей-то голос – может, Саакадзе, а может, голос его совести – прошептал: «Опомнись, Керим! Ты доверился хищнику! Каменщик, твоя кладка никогда не воздвигала ханэ для бедняков, их лачуги слеплены из глины, а любимцы аллаха тысячами гибнут от каменной пыли и голода, воздвигая башни величия Ирана…»
Искушение испарилось. Где он? Почему не в рабате каменщиков? Разве он не сын этих бедняков? Точно мраморное изваяние, стоит Керим. Нет, он не подставит свою голову даже под золотой молот повелителя Ирана…
– О аллах, о Мохаммет, о двенадцать имамов! – фанатично воскликнул Керим. – Выслушайте благосклонно мои слова, как будто я произношу их в мечети. В щедротах своих, о аллах, ты начертал мне благополучие, ибо я, раб из рабов, удостоился лицезреть ниспосланного тобою наместника вселенной. Ты, о Мохаммет, насыпал в уши мои бирюзу, и я, словно у порога рая, слышу слова, подобные кристаллам золота, и вижу сквозь пламя восторга, как благословленный тобою зодчий из зодчих воздвигает узорчатой кладкой башню величия Ирана!.. – И как бы в экстазе Керим пал ниц и, ударяясь лбом о пол, восклицал: – Ни в минувшие века не было, ни в последующие не будет равного шаху Аббасу! Ты подобен морю, а я – капле, но твое снисхождение подняло меня до самого солнца, и я осмелюсь воскликнуть: о шах-ин-шах, твои изумруду подобные глаза отражают вселенную, у тебя ключ к сокровенным тайнам, ты видишь души правоверных!..
Шах пристально вглядывался в Керима: «Не иначе, как каменщик в ночь на одну из пятниц наглотался изречений Низами… Но если бы кто из ханов осмелился услаждать меня не важными сведениями, а обкуриванием фимиама, я без неуместного раздумья избавил бы его от испорченной мошкой головы».
– А теперь, Керим, без промедления выложи из своего сахарного сундука ценности, добытые в Картли. И еще запомни: выше солнца нет пути мыслям.
– Повинуюсь с трепетом и восхищением и отважусь, всемогущий шах-ин-шах, произнести такие слова: трудно угадать происходящее в Гурджистане, ибо оба царства напоминают западню, в которой запутался царственный баран… Майдан в Тбилиси подобен опрокинутому котлу с остатками пищи, на Дигоми, любимом поле Саакадзе, ни одного азнаурского дружинника, по дорогам ползут арбы, нагруженные скудной рванью… Ни веселые песни, ни смех не достигли моих ушей…
– А не заметил ты, что происходит в жилище собаки в Носте?
Керим похолодел: неужели за ним в Картли следили?.. Но он должен вернуться целым в Гулаби…
– Аллаху было угодно, всевидящий шах-ин-шах, чтобы я заметил лишь накрепко закрытый замок Саакадзе и в изобилии суровую стражу, подозрительно оглядывающую чужого… Все добытое о двух царствах Попандопуло я подробно описал Али-Баиндур-хану.
– Не стоило бы утруждать себя рискованным путешествием ради пустоты, если бы ты не предстал перед царицей, матерью царя Луарсаба. Она тоже молчала?
– О шах-ин-шах, надзирающий и руководящий! – обрадовался Керим. – Ты осчастливил вселенную своими мыслями. Царственной ханум передал я послание Али-Баиндур-хана. Он советовал старой царице написать еще раз упрямцу-сыну настойчивую просьбу покориться воле грозного, но справедливого «льва Ирана» и не томить ее, ханум Мариам, под замком проклятого аллахом Саакадзе, сына шакала. Сколько жалоб вылила на зазнавшегося Саакадзе, сына шакала, забытая всеми царица! Писала она Теймуразу, но он убеждал родственницу ждать более спокойного времени для переселения из Твалади… Жаловалась царица и на скудость определенных ей монет… на многое жаловалась толстая, краснолицая царица. Но когда я, твой раб, осмелился спросить, где находится жена гурджи Луарсаба, она замахала руками, словно черная птица крыльями, и строго приказала ничего не передавать упрямцу-сыну, ибо жена его лишилась разума и все равно что умерла… Рискнул расспрашивать о жизни и о войске, но себялюбивая ханум пространно говорит только о себе.
– О войске ты сам разузнал правду? По-твоему, его почти нет в Картли и Кахети.
Караджугай погладил сизый шрам на своей щеке… Юсуф злорадно усмехнулся. Напряженно прислушивались ханы, своею неподвижностью напоминающие аляповато раскрашенные глиняные фигуры.
«Я должен владеть своими мыслями, если хочу вернуться в Гулаби», – убеждал себя Керим, призывая на помощь самообладание.
– О шах-ин-шах, озаритель путей мира, дозволь у порога твоего трона изречь истину. В Тбилиси я сказал себе такое слово: «Керим, не покрой себя позором, не предайся себялюбию. Выслушай старого Попандопуло, держателя стаи лазутчиков, мастеров тайных дел, ибо ты здесь чужой и, даже уподобившись ящерице, проникнуть в трещины царства не сможешь… Но аллах вложил в твою голову пытливость, смотри и запоминай…»