Изменить стиль страницы

Среди шума и песен Саакадзе уловил быстрый цокот копыт: нет, это не гость спешит к веселью, – и незаметно вышел. Переглянувшись, за ним выскочили Папуна и Эрасти.

Бешеный цокот приближался, и едва открыли ворота, на взмыленном, хрипящем коне влетел Бежан. Но почему взлохмачены полосы, измята ряса, разорван ворот?!

– Отец, отец! – перескакивая ступеньки, дрожа и задыхаясь, мог только выговорить Бежан, упав на грудь Саакадзе.

Бережно подняв сына, Саакадзе понес его, как младенца, наверх. Там, в своем орлином гнезде, он опустил Бежана на тахту.

Папуна и Эрасти сняли с него промокшую насквозь одежду, измятые, облепленные глиной цаги, облачили в чистое белье и прикрыли одеялом. Бежан ничего не чувствовал – он спал.

А снизу, из покоев Русудан, доносилась нежная песня, песня девичьей любви. Пела Магдана. Перегнувшись через подоконник, Саакадзе увидел могучую фигуру, прислонившуюся к шершавому стволу чинары. Осторожно шагая, Саакадзе спустился в зал к пирующим. Бедный Даутбек, впервые его сердца коснулось пламя любви, но Магдана дочь Шадимана, значит, говорить не о чем… Саакадзе вздохнул и опустился рядом с Зурабом.

– Кто прискакал, мой Георгий?

– Чапар от Мухран-батони, завтра князь здесь будет. Тебя прошу, мой Зураб, прояви внимание к старому витязю, он всегда верен своему слову, и на него мы сможем положиться, когда направим мечи против изменников-князей. Их время придет еще, будем громить совиные гнезда, громить беспощадно…

Неприятный холодок подкрался к сердцу Зураба. Он невольно поежился; вероятно, проклятые мурашки все же забрались под его куладжу.

– Еще раз клянусь, Георгий, на меч Арагви можешь рассчитывать… Скажи, на многих у тебя подозрение?

– Странно, Зураб, в Телави коршуны и шакалы побуждают царя повернуть время вспять, то есть воскресить рогатки – одряхлевшие привилегии княжеской власти, а ты даже не счел нужным там присутствовать.

– Не совсем понимаю тебя, брат мой. Нет дела мне до крикунов! Я свое проведу… Может, потому и не поехал, чтобы тебе угодить…

Саакадзе не ответил. "Все ясно: Зураб знает, чего добиваются князья в Телави, но то ли не сочувствует этому, то ли, не желая ссориться со мною, поручил Цицишвили говорить за него…

Яркая звезда сорвалась с побледневшего небосклона и упала где-то за окном. Бежан открыл глаза, задрожал и до боли сжал голову… И сразу все пережитое вновь предстало пред ним.

Под покровом кахетинских лесов таится Алавердский монастырь. В большой палате собралось высшее духовенство, князей не было, а царь хотя и прибыл в монастырь, но для беседы уединился с приближенными советниками.

Решались дела церкви, но не они привлекли собравшихся: не все ли равно – строить в этом году женский монастырь святой Магдалины или подождать до будущей весны? Отправить шестьдесят монахов по городам за сбором марчили для новой иконы или ограничиться тридцатью? Более важное предстояло обсудить: разумно ли архиепископу Феодосию примкнуть к послам-князьям, с пышной свитой направляющимся в Московию?

И тут, «яко огни в преисподней», разгорелись страсти. Большая половина архипастырей настаивала на совместном с князьями посольстве: война – мирское дело. Другие, опасливые, ссылались на доводы Моурави: не дразнить преждевременно «льва Ирана». А потом то ли воспользовались предлогом, то ли у многих в душе накипело, то ли толкнула зависть к возвысившимся у католикоса и отмеченным милостями царя, – но посыпалось столько ядовитых слов, столько обличительных речей, что Бежан невольно приоткрыл окно в палате и прислонил влажный лоб к косяку. И как раз в тот миг Трифилий обозвал благочинного Феодосия – прости, господи! – «слепым ежом», а Феодосий благочинного Трифилия – «увертливым ужом». И, оба красные, с воспаленными глазами и трясущимися руками, так громили и обличали друг друга, что чудилось, вот-вот дойдут до рукопашной.

Вдруг Трифилий разом успокоился и, пристойно усевшись на свое место, оправил рясу и благодушно протянул:

– Преподобный Феодосий, поезжай с богом и предстань, окруженный пышной свитой князей, во славу божию, перед русийским царем с челобитной о военной помощи против персов. И вкусишь пользу на благо иверской церкови! Опять же не забудь на открытом приеме лично преподнести самодержцу Русии и его ближним людям подарки от царя Теймураза. И восхитятся лазутчики шаха Аббаса! Он – да будет ему огнем дорога! – тоже сейчас торопится в Московию для передачи подарков и скрепления военной и торговой дружбы…

В палате, внезапно потемневшей, воцарилась такая тишина, что Бежан расслышал стрекотанье кузнечика, запутавшегося в густой траве.

«Что со мною? – беспокойно думал Феодосий. – Или воспользовавшийся моей гордыней дьявол толкает меня на погибель? Увы, антихрист ужалит сперва Кахети. Почему же подвергаю опасности Алавердский монастырь? А себя почему?! Воистину, если господь хочет наказать, он раньше всего отнимет разум…»

Ударил колокол. Архипастыри облегченно перекрестились и смиренно направились в трапезную принять полуденную пищу и предаться краткому сну.

Но Феодосию было не до сладостных сновидений… Он едва коснулся жареного каплуна и почти не пригубил наполненного янтарным вином кубка. Сначала он долго шептался в келье с Трифилием: имя царя Симона сплеталось с именем Шадимана, потом имя шаха сплеталось с именем Шадимана. И испуганный Феодосий поспешил к царю Теймуразу.

Когда архипастыри снова собрались в палате, Феодосий громко объявил, что светлый царь Теймураз возжелал, чтобы посольство было духовное, тайное и малое, и должно оно представиться патриарху Филарету и челом бить о церковных делах, а о каких – огласке не подлежит.

Опасения Феодосия встревожипи царя: «Как, Шадиман может осмелиться через подземный ход вывести Симона из Тбилисской крепости?! Но разве без участия Саакадзе подобное возможно?.. Впрочем, обозленный посылкой пышного посольства в Русию, хищник еще и не на то способен решиться».

А Феодосий, видя, как красные пятна покрывают лицо царя, продолжал уверять, что Саакадзе, сговорившись с Шадиманом, водворит Одноусого в Метехи… За эту услугу шах Аббас многое простит Саакадзе, – значит, только Кахети подвергнется разгрому персов…

Не легко было переубедить упрямого царя, но еще одно веское упоминание о Гонио, и так маячившей перед глазами Теймураза, вынудило его скрыть тщеславное желание представить в Русии царство Кахети блистательным княжеским посольством. «Прав Феодосий, – беспокойно размышлял Теймураз, – не время дразнить дерзкого Моурави…» И он согласился на малое церковное посольство.

Конечно, никто, даже архимандрит Арсений, не узнал, что за услугу, равную спасению жизни, Трифилий потребовал от Феодосия клятву на кресте: бить в Москве челом и царю Михаилу и патриарху Филарету о мученике за веру Луарсабе. Пусть Русия требует от шаха не возвращения Луарсаба на царство, а выдачи его самодержцу севера, дабы Луарсаб, потерявший корону и отечество из-за воцарения Теймураза, мог бы в почете и мире жить, покровительствуемый царем Русии. «Шах на такое может и согласиться, – думал Трифилий, – а там видно будет – потерял ли Луарсаб свой трон… Саакадзе?! Он теперь и сатану, прости господи, возвеличит, лишь бы избавиться от Теймураза».

На третий день съезда, когда малые и большие дела церкови были вырешены, Цицишвили громогласно объявил о повелении царя собраться собору вновь.

Еще с утра Трифилий заметил приезд картлийского и кахетинского высшего княжества. «Снова Георгию предстоит испытание… Все в руках божиих. – И тут же ласково погладил свою шелковистую бороду. – Слишком отточенное острие скорее тупеет. Саакадзе может, с божьей помощью, потерять терпение… Так приблизится серафимами славимый Кватахевский монастырь к первенству. Господи, помилуй меня, грешного! Недостойные мысли вызывает во мне неразумный царь Теймураз».

Сначала Феодосий от изумления открыл рот: князья воистину взбесились… Бежан оглядел злорадствующего Качибадзе, ухмыляющегося Джандиери и от досады дернул ворот рубахи… А Цицишвили продолжал с повышенной торжественностью читать указ царя: