Изменить стиль страницы

В раздумье Хворостинин вынул палаш из ножен. На стальной полосе с правой стороны горела наведенная золотом славянская надпись:

«7132 г. (1624). Государь царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси пожаловал сим палашом воеводу Юрия Богдановича Хворостинина».

Воевода приложил ладонь к лезвию, точно хотел прикрыть милостивые слова, и перевернул палаш. С левой стороны стальной полосы золотом же был выведен девиз: «Скажи, если сердце твое не дрогнуло». И воевода согласно кивнул головой: если клинок держит рука, то ее поддерживает сердце. Припомнилась ему и поговорка черкесов: «Длинное сердце – длинная шашка, короткое сердце – короткая шашка». А разве сердце его не дрогнуло?

Сегодня нечестивые агаряне бесчестят удел иверской богородицы, завтра, чего доброго, посягнут на астраханского орла. Сегодня Россия занята на западных рубежах, а позволить персам отторгнуть грузинские земли, что станет завтра, когда Россия в силах будет повернуться к восточным рубежам?.. Дельно пишет дворянин Дато: гора с горой не сойдется, а не народ с народом. Что сулит будущее? Повито оно туманом. Но будущее, как река из истоков, вытекает из настоящего. Задор от шаха Аббаса идет, а не от грузинцев. А издевка над крестом на карталинском или кахетинском храме разве не кажет издевку над крестом на Успенском соборе или Покровском храме? Утро вечера мудренее, пусть обе стороны воеводского палаша сохранят одно значение…

Задолго до полудня собрались у воеводы Меркушка, хорунжий Вавило Бурсак и Овчина-Телепень-Оболенский. А под окном набилось стрельцов до отказа: что ответит воевода гонцу?

– Не пустит на супостатов, – мрачно обронил пятисотенный, – высокоумничает боярин!

– Не лететь соколам, не бить уток! – уныло согласился Меркушка. – А мне невтерпеж, словно огня хлебнул.

Хорунжий закрутил оселедец за левое ухо и проговорил не то с лукавством, не то с сожалением:

– Во казачий круг не хаживал воевода и с нами, казаками, не думывал думу. А еще: доля не свитка – не сбросишь, а пищаль не жнитво – не выпросишь! Так-то, стрелец! – и подмигнул Меркушке.

Вышел воевода хмуро, в становом кафтане, на зарукавьях жемчуг; под остроносыми чоботами, подбитыми мелкими гвоздиками, заскрипели половицы. Кинул взгляд в окно, не спеша подошел к поставцу, взял палаш, выдернул из ножен, повернул на одну сторону, потом на другую. Оборотился к троим, но, словно не видя их, громко, в крик, пробасил в воздух:

– О ты, царь вселенной, премудрое слово, даруй победу над врагами, как некогда даровал благочестивому и великому Константину!

– Чуем победу, батько! – обрадованно подтвердил хорунжий.

Как ушатом холодной воды, обдал его взглядом Хворостинин. И еще громче, чтоб за окном услышали:

– Пошто лаешь? Я о победе молвлю над варварскими людьми, над разбойными, что делу государеву измену творят. Непригоже царя нашего самодержца с аббас-шаховым величеством ссорить. Непригоже бесчестить и патриарха, первосвятителя московского. А посему…

Пятисотенный прикусил губу, кровь ударила в лицо. Мысленно вырвал палаш из мясистой руки Юрия Богдановича и мысленно же полоснул его промежду глаз. А Меркушку потянуло скинуть с застылых плеч стрелецкий кафтан, скомкать, швырнуть под воеводские чоботы: пусть, пес тароватый, топчет его серебряными скобами каблуков! А самому натянуть дерюгу и сигануть за гребень. Для келаря клеть, а не для Меркушки.

Сдвинув нависшие над ледяными глазами брови, боярин, не разбавляя речь сладкой водицей, сухо заключил:

– А посему: в помощи грузинцам отказать. Гонца же без ответной грамоты отпустить восвояси, – и, вскинув руку, точно стремясь не допустить прекословия, подозвал пятисотенного.

Овчина-Телепень мрачно взглянул в глаза воеводе. Точно щитом – булат, отразил Хворостинин тяжелый взгляд и сказал, чеканя слова, как монету, громко, но чуть теплее:

– Ты, Лев Дмитриевич, на туров за горы собирался?

– Собирался.

– Не держу. Бери Меркушку с собой, а то у десятского под пятами будто уголь раскаленный. Две сотни ездовых стрельцов из своих сам снаряди с толком. В колокола не бей, выступай без звона спопошного да без шума, чтобы государеву имени никакого бесчестья не было.

– Уразумел, боярин.

– Чаю, уразумел, что охота твоя тайная? Дабы иным стрелецким начальникам, кои на Тереке остаются на страже, обидой не показалось, что не они, царевы слуги, а ты, слуга царев, на гребень вышел.

– За милость благодарствую!

– Иссеки туров вдосталь и ребра им поизломай, дабы глядели отныне с опаской и страхом на московский самопал! – И Хворостинин палашом прикоснулся к плечу пятисотенного, точно благословлял его на ратный труд.

Отлегло от сердца у Меркушки: хитро задумал боярин!

Подозвал Юрий Богданович и просиявшего Меркушку, строго наказал пищалью хованской, как подобает служить.

– А с гонцом, что грузинцы прислали, скачи заодно, дабы душевредства над ним никто не сотворил. Скачи так до самого гребня, а за гребнем тем вечный мрак, и инда с Терков мне, воеводе, ничего толком не узреть.

– Коли поближе дойдем, боярин, то и узрим, кто тур, а кто турок. А охота мне – та же государева служба.

– Добро! Под кафтан кольчатую сетку надень, дабы рог насквозь не пробрал, – сказал Хворостинин, насилу сдерживая улыбку.

Пришлась по вкусу Вавиле Бурсаку изворотливость воеводы. Он даже охнул, да так, что занавесь на окне встрепенулась. Хворостинин искоса поглядел на казака:

«Глас высокий и звонкий, являет человека крепкого, сильного, смелого, своевольного, никому в словесах не верующего». И проговорил наставительно:

– А казаку славно имя государево нести от моря и до моря, от рек и до конца вселенной.

– Славно.

– Славно-то славно, но не без доброй пищали. Сзывай казаков терских да гребенских – тоже на бой туров. Борзо охотничай. За груду рогов не токмо ручницу – тюфяк у кизилбашцев сменяешь.

– Э-ге! Сгребу бесовы рога на самый воз, въеду к басурманам на майдан: так, мол, и так, добрии чоловики, раскупай товар! А сам, как дивчина, потуплю в землю очи и пищаль от смущения задом наперед выставлю.

Хворостинин прищурил глаза и не сдержал смеха. Раскатисто вторили воеводе Овчина-Телепень и Меркушка. Но воевода резко умолк, грозно взглянул на Меркушку и ногой притопнул: непригоже-де холопу уста не в свой час разверзать! Знай, мол, сверчок, свой шесток!

Умолк и Меркушка. Надолго ли?

Прошелся Юрий Богданович по горнице, тяжело опустился в кресло, взял булаву, провел ладонью по бирюзовым и яхонтовым вставкам.

– Сбор не затягивать, а выступать засветло. И помнить одно накрепко: небо лубяно и земля лубяна, а как в земле мертвые не слышат ничего, так и я, Хворостинин, на Тереке лишнего ничего не услышу. Мне зеленой морской нитью астраханский берег и персидский сшивать, Хвалынское море к Москве близить. Вам же сквозь белую гору большую дорогу прорывать. На том и порешим. Ну, пятисотенный, подавай знак: труби поход…

Выставив правую ногу и подбоченившись, Ерошка Моксаков во всю прыть дул в полковую трубу. Стекаясь на будоражащий рокот, стрельцы дивились: призыв был не на бой, не тревожный, а развеселый:

Не охо-о-ту
вы-хо-ди-и-и!
Пищаль с хо-о-о-ду,
за-ря-ди-и-и-и!
Во го-рах ли-и-и,
во сте-пи-и-и-и
Зве-ря круп-но-о-о-го
под-це-пи-и-и-и!

Площадь перед двухэтажным бревенчатым зданием, где размещалась вторая полутысяча, живо заполнилась стрельцами в светло-зеленых суконных кафтанах. Бряцая саблями, они теснились к огромной бочке, на которой, запрокинув голову и не отрывая от губ серебряного мундштука, гордо возвышался сигнальщик.

– Э-гей, Брошка! Дуй до горы! Почитай, уже с полнеба сдул!

– А чево ему? У него в груди мех кузнечный!