— В сорок четвертом? Вы живете… один?
— Совершенно один.
— Д-да! Я потому… что, кажется, знаю этот дом. Тем лучше… Я непременно буду у вас, непременно! Мне о многом нужно переговорить с вами, и я многого ожидаю от вас. Вы во многом можете обязать меня. Видите, я прямо начинаю с просьбы. Но до свидания! Еще раз вашу руку!
Он пожал руку мне и Алеше, еще раз поцеловал ручку Наташи и вышел, не пригласив Алешу следовать за собою.
Мы трое остались в большом смущении. Всё это случилось так неожиданно, так нечаянно. Все мы чувствовали, что в один миг всё изменилось и начинается что-то новое, неведомое. Алеша молча присел возле Наташи и тихо целовал ее руку. Изредка он заглядывал ей в лицо, как бы ожидая, что она скажет?
— Голубчик Алеша, поезжай завтра же к Катерине Федоровне, — проговорила наконец она.
— Я сам это думал, — отвечал он, — непременно поеду.
— А может быть, ей и тяжело будет тебя видеть… как сделать?
— Не знаю, друг мой. И про это я тоже думал. Я посмотрю… увижу… так и решу. А что, Наташа, ведь у нас всё теперь переменилось, — не утерпел не заговорить Алеша.
Она улыбнулась и посмотрела на него долгим и нежным взглядом.
— И какой он деликатный. Видел, какая у тебя бедная квартира, и ни слова…
— О чем?
— Ну… чтоб переехать на другую… или что-нибудь, — прибавил он, закрасневшись.
— Полно, Алеша, с какой же бы стати!
— То-то я и говорю, что он такой деликатный. А как хвалил тебя! Я ведь говорил тебе… говорил! Нет, он может всё понимать и чувствовать! А про меня как про ребенка говорил; все-то они меня так почитают! Да что ж, я ведь и в самом деле такой.
— Ты ребенок, да проницательнее нас всех. Добрый ты, Алеша!
— А он сказал, что мое доброе сердце вредит мне. Как это? Не понимаю. А знаешь что, Наташа. Не поехать ли мне поскорей к нему? Завтра чем свет у тебя буду.
— Поезжай, поезжай, голубчик. Это ты хорошо придумал. И непременно покажись ему, слышишь? А завтра приезжай как можно раньше. Теперь уж не будешь от меня по пяти дней бегать? — лукаво прибавила она, лаская его взглядом. Все мы были в какой-то тихой, в какой-то полной радости.
— Со мной, Ваня? — крикнул Алеша, выходя из комнаты.
— Нет, он останется; мы еще поговорим с тобой, Ваня. Смотри же, завтра чем свет!
— Чем свет! Прощай, Мавра!
Мавра была в сильном волнении. Она всё слышала, что говорил князь, всё подслушала, но многого не поняла. Ей бы хотелось угадать и расспросить. А покамест она смотрела так серьезно, даже гордо. Она тоже догадывалась, что многое изменилось.
Мы остались одни. Наташа взяла меня за руку и несколько времени молчала, как будто ища, что сказать.
— Устала я! — проговорила она наконец слабым голосом. — Слушай: ведь ты пойдешь завтра к нашим?
— Непременно.
— Маменьке скажи, а ему не говори.
— Да я ведь и без того никогда об тебе с ним не говорю.
— То-то; он и без того узнает. А ты замечай, что он скажет? Как примет? Господи, Ваня! Что, неужели ж он в самом деле проклянет меня за этот брак? Нет, не может быть!
— Всё должен уладить князь, — подхватил я поспешно. — Он должен непременно с ним помириться, а тогда и всё уладится.
— О боже мой! Если б! Если б! — с мольбою вскричала она.
— Не беспокойся, Наташа, всё уладится. На то идет. Она пристально поглядела на меня.
— Ваня! Что ты думаешь о князе?
— Если он говорил искренно, то, по-моему, он человек вполне благородный.
— Если он говорил искренно? Что это значит? Да разве он мог говорить неискренно?
— И мне тоже кажется, — отвечал я. «Стало быть, у ней мелькает какая-то мысль, — подумал я про себя. — Странно!»
— Ты всё смотрел на него… так пристально…
— Да, он немного странен; мне показалось.
— И мне тоже. Он как-то всё так говорит… Устала я, голубчик. Знаешь что? Ступай и ты домой. А завтра приходи ко мне как можно пораньше от них. Да слушай еще: это не обидно было, когда я сказала ему, что хочу поскорее полюбить его?
— Нет… почему ж обидно?
— И… не глупо? То есть ведь это значило, что покамест я еще не люблю его.
— Напротив, это было прекрасно, наивно, быстро. Ты так хороша была в эту минуту! Глуп будет он, если не поймет этого с своей великосветскостью.
— Ты как будто на него сердишься, Ваня? А какая, однако ж, я дурная, мнительная и какая тщеславная! Не смейся; я ведь перед тобой ничего не скрываю. Ах, Ваня, друг ты мой дорогой! Вот если я буду опять несчастна, если опять горе придет, ведь уж ты, верно, будешь здесь подле меня; один, может быть, и будешь! Чем заслужу я тебе за всё! Не проклинай меня никогда, Ваня!..
Воротясь домой, я тотчас же разделся и лег спать. В комнате у меня было сыро и темно, как в погребе. Много странных мыслей и ощущений бродило во мне, и я еще долго не мог заснуть.
Но как, должно быть, смеялся в эту минуту один человек, засыпая в комфортной своей постели, — если, впрочем, он еще удостоил усмехнуться над нами! Должно быть, не удостоил!
Глава III
На другое утро часов в десять, когда я выходил из квартиры, торопясь на Васильевский остров к Ихменевым, чтоб пройти от них поскорее к Наташе, я вдруг столкнулся в дверях со вчерашней посетительницей моей, внучкой Смита. Она входила ко мне. Не знаю почему, но, помню, я ей очень обрадовался. Вчера я еще и разглядеть не успел ее, и днем она еще более удивила меня. Да и трудно было встретить более странное, более оригинальное существо, по крайней мере по наружности. Маленькая, с сверкающими, черными, какими-то нерусскими глазами, с густейшими черными всклоченными волосами и с загадочным, немым и упорным взглядом, она могла остановить внимание даже всякого прохожего на улице. Особенно поражал ее взгляд: в нем сверкал ум, а вместе с тем и какая-то инквизиторская недоверчивость и даже подозрительность. Ветхое и грязное ее платьице при дневном свете еще больше вчерашнего походило на рубище. Мне казалось, что она больна в какой-нибудь медленной, упорной и постоянной болезни, постепенно, но неумолимо разрушающей ее организм. Бледное и худое ее лицо имело какой-то ненатуральный смугло-желтый, желчный оттенок. Но вообще, несмотря на всё безобразие нищеты и болезни, она была даже недурна собою. Брови ее были резкие, тонкие и красивые; особенно был хорош ее широкий лоб, немного низкий, и губы, прекрасно обрисованные, с какой-то гордой, смелой складкой, но бледные, чуть-чуть только окрашенные.
— Ах, ты опять! — вскричал я, — ну, я так и думал, что ты придешь. Войди же!
Она вошла, медленно переступив через порог, как и вчера, и недоверчиво озираясь кругом. Она внимательно осмотрела комнату, в которой жил ее дедушка, как будто отмечая, насколько изменилась комната от другого жильца. «Ну, каков дедушка, такова и внучка, — подумал я. — Уж не сумасшедшая ли она?» Она всё еще молчала; я ждал.
— За книжками! — прошептала она наконец, опустив глаза в землю.
— Ах, да! Твои книжки; вот они, возьми! Я нарочно их сберег для тебя.
Она с любопытством на меня посмотрела и как-то странно искривила рот, как будто хотела недоверчиво улыбнуться. Но позыв улыбки прошел и сменился тотчас же прежним суровым и загадочным выражением.
— А разве дедушка вам говорил про меня? — спросила она, иронически оглядывая меня с ног до головы.
— Нет, про тебя он не говорил, но он…
— А почему ж вы знали, что я приду? Кто вам сказал? — спросила она, быстро перебивая меня.
— Потому, мне казалось, твой дедушка не мог жить один, всеми оставленный. Он был такой старый, слабый; вот я и думал, что кто-нибудь ходил к нему. Возьми, вот твои книги. Ты по ним учишься?
— Нет.
— Зачем же они тебе?
— Меня учил дедушка, когда я ходила к нему.
— А разве потом не ходила?
— Потом не ходила… я больна сделалась, — прибавила она, как бы оправдываясь.
— Что ж у тебя, семья, мать, отец?
Она вдруг нахмурила свои брови и даже с каким-то испугом взглянула на меня. Потом потупилась, молча повернулась и тихо пошла из комнаты, не удостоив меня ответом, совершенно как вчера. Я с изумлением провожал ее глазами. Но она остановилась на пороге.