— Село наше, Федор Михайлович, — рассказывал он, — не маленькое и зажиточное. Барин у нас был вдовец, не старый еще, не то чтобы очень злой, а бестолковый и насчет женского пола распутный. Не любили его у нас. Ну вот, надумал я жениться: хозяйка была нужна, да и девка одна полюбилась. Поладили мы с ней, дозволение барское вышло, и повенчали нас. А как от венца-то вышли мы с невестой да, идучи домой, поравнялись с господской усадьбой, выбежало дворовых никак человек шесть или семь, подхватили мою молодую жену под руки да на барский двор и потащили. Я рванулся было за ней, а на меня набросились людишки-то; кричу, бьюсь, а мне руки кушаками вяжут. Не под силу было вырваться. Ну, жену-то уволокли, а меня к избе нашей потащили да связанного как есть на лавку бросили и двоих караульных поставили. Всю ночь я прометался, а поздним утром привели молодую и меня развязали. Поднялся я, а баба-то припала к столу — плачет, тоскует, „Что, говорю, убиваться-то: не сама себя потеряла!“. И вот с самого этого дня задумал я, как мне барина за ласку к жене отблагодарить. Отточил это я в сарае топор, так что хоть хлебы режь, и приладил носить его, чтобы не в примету было. Может, иные мужики, видя, как я шатался около усадьбы, и подумали, что замышляю что-нибудь, да кому дело: больно не любили у нас барина-то. Только долго не удавалось мне подстеречь его, то с гостями, бывало, он хороводится, то лакеишки около него… всё несподручно было. А у меня словно камень на сердце, что не могу я ему отплатить за надругательство; пуще всего горько мне было смотреть, как жена-то тоскует. Ну вот, иду я как-то под вечер позади господского сада, смотрю — а барин по дорожке один прохаживается, меня не примечает. Забор садовый был невысокий, решетчатый, из балясин. Дал я барину-то немного пройти да тихим манером и махнул через загородку. Вынул топор я да с дорожки на траву, чтобы загодя не услыхал, и, по траве-то крадучись, пошел за ним шагать. Совсем уже близко подошел я и забрал топор-то в обе руки. А хотелось мне, чтобы барин увидал, кто к нему за кровью пришел, ну, я нарочно и кашлянул. Он повернулся, признал меня, а я прыгнул к нему да топором его прямо по самой голове… трах! Вот, мол, тебе за любовь… Так это мозги-то с кровью и прыснули… упал и не вздохнул. А я пошел в контору и объявился, что так и так, мол. Ну, взяли меня, отшлепали да на двенадцать лет сюда и порешили.
— Но ведь вы в особом разряде, без срока?
— А это, Федор Михайлович, по другому уж делу в бессрочную-то каторгу меня сослали.
— По какому же делу?
— Капитана я порешил.
— Какого капитана?
— Этапного смотрителя. Видно, ему так на роду было написано. Шел я в партии, на другое лето после того, как с барином-то покончил. Было это в Пермской губернии. Партия угонялась большая. День выдался жаркий-прежаркий, а переход от этапа до этапа большой был. Смаяло нас на солнцепеке, до смерти все устали; солдаты-то конвойные чуть ноги двигали, а нам с непривычки в цепях страсть было жутко. Народ же не весь крепкий был, иные, почитай, старики. У других весь день корки хлеба во рту не было: переход такой вышел, что подаяния-то дорогой ни ломтя не подали, только мы раза два воды попили. Уж как добрались, господь знает. Ну, вошли мы на этапный двор, да иные так и полегли. Я, нельзя сказать, чтоб обессилел, а только очень есть хотелось. В эту пору на этапах, как партия подойдет, обедать дают арестантам, а тут, смотрим, никакого еще распоряжения нет. И начали арестантики-то говорить: что же, мол, это нас не покормят, мочи нет, отощали, кто сидит, кто лежит, а нам куска не бросят. Обидно мне это показалось: сам я голоден, а стариков-то слабосильных еще больше жаль. „Скоро ли, спрашиваем этапных солдат, пообедать-то дадут?“ — „Ждите, говорят, еще приказа от начальства не вышло“. Ну, рассудите, Федор Михайлович, каково это было слышать, справедливо, что ли? Идет по двору писарь, я ему и говорю: „Для чего же нам обедать не велят?“ „Дожидайся, говорит, не помрешь“. — „Да как же, говорю я, видите, люди измучились, чай, знаете, какой переход-то был на этаком жару… покормите скорее“. — „Нельзя, говорит, у капитана гости, завтракает, вот встанет от стола и отдаст приказ“. — „Да скоро ли это будет?“ — „А досыта покушает, в зубах поковыряет, так и выйдет». — „Что же это, говорю, за порядки: сам прохлаждается, а мы с голоду околевай!“ — „Да ты, говорит писарь-то, что кричишь?“ — „Я, мол, не кричу, а насчет того сказываю, что немочные у нас есть, чуть ноги двигают“. — „Да ты, говорит, буянишь и других бунтуешь, вот пойду капитану скажу“. — „Я, говорю, не буяню, а капитану как хочешь рапортуй“. Тут, слыша разговор наш, иные из арестантов тоже стали ворчать, да кто-то ругнул и начальство. Писарь-то и обозлился. „Ты, говорит мне, бунтовщик; вот капитан с тобой справится“. И пошел. Зло меня такое взяло, что и сказать не могу; чуял я, что дело не обойдется без греха. Был у меня в ту пору нож складной, под Нижним у арестанта на рубашку выменял. И не помню теперь, как я достал его из-за пазухи и сунул в рукав. Смотрим — выходит из казармы офицер, красный такой с рожи-то, глаза словно выскочить хотят, надо быть, выпил. А писаришко-то за ним. „Где бунтовщик?“ — крикнул капитан да прямо ко мне. „Ты что бунтуешь? А?“. — „Я, говорю, не бунтую, ваше благородие, а только о людях печалюсь, для чего морить голодом, ни от бога, ни от царя не показано“. Как зарычит он: „Ах ты, такой-сякой! я тебе покажу, как показано с разбойниками управляться. Позвать солдат!“. А я это нож-то в рукаве прилаживаю да изноравливаюсь. „Я тебя, говорит, научу!“. — „Нечего, мол, ваше благородие, ученого учить, я и без науки себя понимаю“. Это уж я ему назло сказал, чтоб он пуще обозлился да поближе ко мне подошел… не стерпит, думаю. Ну, и не стерпел он: сжал кулаки и ко мне, а я этак подался да как сигну
вперед и ножом-то ему снизу живот, почитай, до самой глотки так и пропорол. Повалился словно колода. Что делать? Неправда-то его к арестантам больно уж меня обозлила. Вот за этого самого капитана и попал я, Федор Михайлович, в особый разряд, в вечные».
Чтобы полнее определить жанровое своеобразие «Записок», необходимо упомянуть и о включенном в них фольклорном материале. Меткие выражения, специфические словечки, каторжные легенды, народные песни, пословицы, источником которых для писателя была его «Сибирская тетрадь», входят в текст «Записок» в живой, свободной, разговорной форме, сливаясь с общим строем речи персонажей, усиливая ее выразительность и национальный колорит. С особым интересом писатель относился к пословицам, — он пользовался в «Записках» всем разнообразием пословичного жанра. Поговорки, прибаутки, присловья, меткие слова, включенные непосредственно в живую речь персонажей, позволяют в образно-ритмической, максимально сжатой словесной форме воспроизвести обобщенный жизненный опыт данной группы людей. При этом Достоевский в отличие, например, от этнографа С. В. Максимова дает традиционные формулы народной поэзии, воспроизводя обстановку их бытования. Особенно насыщены фразеологизмами главы, где создается первое впечатление о массовом герое Достоевского (ч. 1, гл. II, III, V, IX). В этих главах, близких к физиологическому очерку, очень много диалогов, усиливающих сюжетную динамику, сообщающих действию драматическое напряжение, здесь пословицы так органически слиты с общим лексическим строем речи персонажей, что выделить их часто довольно трудно.
Для того чтобы дать представление о «Сибирской тетради», служившей писателю «кладовой», из которой он черпал фольклорный материал, приводим в качестве образца характерный отрывок ее:
«70) Мы с дядей Васей коровью смерть убили.
71) Ну! бирюлину корову привели.
72) NB. Чего суешься с невымытым рылом в калашный ряд.
73) А у меня-то ни тетки, раз-так се совсем!
74) А я, брат, божиею милостию майор.
75) „Ах ты, язевой лоб!“ — „Да ты не сибиряк ли?“ — „Да есть мало-мало! А что?“ — „Да ничего“.
76) Как завел меня туда господь, ах! благодать небесная! Я — ну прибирать! И махальницу, и едальницу, и хлопотницу взял. Да и дьяконов чересседельник прибрал. У Н<иколая> У<годника> подбородник снял, у б<огороди>цы кокошник снял да и Ваньку-то крикуна заодно стащил.
77) „Ах, как дедушка на бабушке огород пахал!“
78) А уж у меня заложено пьянее вина. А уж я того… в Бахусе.
79) А я-то куражусь, рубаха на мне красная, шаровары плисовые, лежу себе, как этакий граф Бутылкин, и финозомия выражает, — ну, т. е. пьян, как швед, чего изволите?
80) А у него на ту пору бостон, генералы съезжались.
81) Кажись, генеральские дочки, а носы всё курносые.
82) Не хочу в ворота, разбирай заплот.
83) „Здравствуйте, батюшка! Живите больше, Анкудим Трофимыч!“ — „Ну, как дела?“ — „Да наши дела, как сажа бела. Вы как, батюшка?“ — „Э, батюшка, по грехам своим живем, только небо коптим“. — „Живите больше, Анкудим Трофимыч“.
84) Глухой не дослышит, так допытается.
85) Сибиряк соленые уши.
86) Ишь, разжирел! К заговению двенадцать поросят принесет.
87) „Что ж ты не приходила?“ — „Вот! Я пришла, а вас Митькой звали“.
88) Старое дерево скрипит, да живет.
89) Ишь, Пермь желторотая! Ишь, пермяк кособрюхой!
90) „Да ты что за птица такая?“ — „Да уж такая птица!“ — „Да какая?“ — „Да такая“. — „Какая, < —— >?“ — „Каган“. — „Подлец ты, а не каган“.
91) „Чуете! Ты мене вид морду набьешь. Чуете, такого гвалта зроблю!“ — „Да молчи ты! Ню-ню-ню! Парх проклятый!“ — „Нехай буде парх!“ — „Жид пархатый!“ — „Нехай будет такочки! Хоть пархатый, да богатый, гроши ма!“ — „Христа продал!“ — „Нехай буде такочки!“
92) „Эх, жид, хватишь кнута, в Сибирь пойдешь!“ — „А що там пан бог есть?“ — „Да есть-то есть!“ — „Ну нехай! был бы пан бог да гроши!“
93) Ври, Емеля, твоя неделя!
94) „Да у кого?“ — „Да у нашего Зуя“.
95) А ты так живи: ни шатко, ни валко, ни на сторону.
96) Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу.
97) Пробуровил тысячу.
98) А! ты, верно, Неробелов? Вот подожди у меня.
99) Умный человек! из семи печей хлеба едал.
100) Чисто ходишь, где берешь, дай подписку, с кем живешь?
101) Чисто ходишь, бело носишь, скажи, кого любишь? С каким словом сказать.
102) Все дрянь. Только и можно почесть рубашку сарпинковую.
103) NB. Ты мне черта в чемодане не строй!
104) На обухе рожь молотили, зерна не проронили.
105) Голодом сидят, девятой день тряпицу жуют.
106) Ты сколько знаешь, я всемеро столько забыл. Другой больше забыл, чем ты знаешь.
107) Глаза-то уже успел переменить (напился).
108) Этому 5 лет, тот на 12, а я вдоль по каторге. Поперек Москвы шляпа.
109) Эй ты, строка.
110) Люди ложь, и я тож.
111) Как бы не так! Ты откуда, а я чей?
112) Прогорел! (Проигрался, промотался, пропился)».