— Ах, Марья Александровна, ведь это иногда и бывает-с…
— Да что такое бывает? Жилы вы из меня, что ли, тянуть хотите?
— Может быть, вы и в самом деле видели это во сне-с.
— Во сне? я? во сне? И вы смеете мне это говорить прямо в глаза?
— Что ж, может быть, и в самом деле так было, — отозвалась Фелисата Михайловна.
— Ну да, может быть, и в самом деле так было, — пробормотал тоже князь.
— И он, и он туда же! Господи боже мой! — вскричала Марья Александровна, всплеснув руками.
— Как вы убиваетесь, Марья Александровна! Вспомните-с, что сны ниспосылаются богом-с. Уж коли бог захочет-с, так уж никто как бог-с, и на всем его святая воля-с лежит-с. Сердиться тут уж нечего-с.
— Ну да, сердиться нечего, — поддакивал князь.
— Да вы меня за сумасшедшую принимаете, что ли? — едва проговорила Марья Александровна, задыхаясь от злости. Это уже было свыше сил человеческих. Она поспешила отыскать стул и упала в обморок. Поднялась суматоха.
— Это они из приличия-с в обморок упали-с, — шепнула Наталья Дмитриевна Анне Николаевне.
Но в эту минуту, в минуту высочайшего недоумения публики и напряжения всей этой сцены, вдруг выступило одно, безмолвное доселе, лицо — и вся сцена немедленно изменилась в своем характере….
Глава XIV
Зинаида Афанасьевна, вообще говоря, была чрезвычайно романтического характера. Не знаем, оттого ли, как уверяла сама Марья Александровна, что слишком начиталась «этого дурака» Шекспира с «своим учителишкой», но никогда, во всю мордасовскую жизнь свою. Зина еще не позволяла себе такой необыкновенно романической или, лучше сказать, героической выходки, как та, которую мы сейчас будем описывать.
Бледная, с решимостью во взгляде, но почти дрожащая от волнения, чудно-прекрасная в своем негодовании, она выступила вперед. Обводя всех долгим вызывающим взглядом, она посреди наставшего вдруг безмолвия обратилась к матери, которая при первом се движении тотчас же очнулась от обморока и открыла глаза.
— Маменька! — сказала Зина. — К чему обманывать? К чему еще ложью пятнать себя? Всё уже до того загрязнено теперь, что, право, не стоит унизительного труда прикрывать эту грязь!
— Зина! Зина! что с тобою? опомнись! — вскричала испуганная Марья Александровна, вскочив с своих кресел…
— Я вам сказала, я вам сказала заранее, маменька, что я не вынесу всего этого позора, — продолжала Зина. — Неужели же непременно надо еще более унижаться, еще более грязнить себя? Но знайте, маменька, что я всё возьму на себя, потому что я виновнее всех. Я, я своим согласием дала ход этой гадкой… интриге! Вы — мать; вы меня любите; вы думали по-своему, по своим понятиям, устроить мое счастье. Вас еще можно простить; но меня, меня — никогда!
— Зина, неужели ты хочешь рассказывать?.. О боже! я предчувствовала, что этот кинжал не минует моего сердца!
— Да, маменька, всё расскажу! Я опозорена, вы… мы все опозорены!..
— Ты преувеличиваешь, Зина! ты вне себя и не помнишь, что говоришь! и к чему же рассказывать? Тут смысла нет… Стыд не на нас… Я докажу сейчас, что стыд не на нас…
— Нет, маменька, — вскричала Зина с злобным дрожанием в голосе, — я не хочу более молчать перед этими людьми, мнением которых презираю и которые приехали смеяться над нами! Я не хочу сносить от них обид; ни одна из них не имеет права бросить в меня грязью. Все они готовы сейчас же сделать в тридцать раз хуже, чем я или вы! Смеют ли, могут ли они быть нашими судьями?..
— Вот прекрасно! Вот как заговорила! Это что же! Это нас обижают! — послышалось со всех сторон.
— Да они и впрямь сами не понимают, что говорят-с, — проговорила Наталья Дмитриевна.
Заметим в скобках, что Наталья Дмитриевна сказала справедливо. Если Зина не считала этих дам достойными судить себя, зачем же было и выходить к ним с такою огласкою, с такими признаниями? Вообще Зинаида Афанасьевна чрезвычайно поторопилась. Таково было впоследствии мнение самых лучших голов в Мордасове. Всё бы могло быть исправлено! Всё бы могло быть улажено! Правда, и Марья Александровна сама себе подгадила в этот вечер своею поспешностию и заносчивостью. Стоило только насмеяться над идиотом старикашкой да и выгнать его вон! Но Зина, как нарочно, вопреки здравому смыслу и мордасовской мудрости, обратилась к князю.
— Князь, — сказала она старику, который даже привстал из почтения со стула, — так поразила она его в эту минуту. — Князь! простите меня, простите нас! мы обманули, мы завлекли вас…
— Да замолчишь ли ты, несчастная! — в исступлении вскричала Марья Александровна.
— Сударыня! сударыня! ma charmante enfant…[60] — бормотал пораженный князь.
Но гордый, порывистый и в высшей степени мечтательный характер Зины увлекал ее в эту минуту из среды всех приличий, требуемых действительностью. Она забыла даже о своей матери, которую корчили судороги от ее признаний.
— Да, мы обманули вас обе, князь: маменька тем, что решилась заставить вас жениться на мне, а я тем, что согласилась на это. Вас напоили вином, я согласилась петь и кривляться перед вами. Вас — слабого, беззащитного — облапошили, как выразился Павел Александрович, облапошили из-за вашего богатства, из-за вашего княжества. Всё это было ужасно низко, и я каюсь в этом. Но клянусь вам, князь, что я решилась на эту низость не из низкого побуждения. Я хотела… Но что я! двойная низость оправдывать себя в таком деле! Но объявляю вам, князь, что я, если б и взяла от вас что-нибудь, то была бы за это вашей игрушкой, служанкой, плясуньей, рабой… я поклялась и свято бы сдержала клятву мою!..
Сильный горловой спазм остановил ее в эту минуту. Все гостьи как будто оцепенели и слушали, выпуча глаза. Неожиданная и совершенно непонятная им выходка Зины сбила их с толку. Один князь был тронут до слез, хотя и половины не понимал из того, что сказала Зина.
— Но я женусь на вас, ma belle enfant,[61] если уж вы так хо-ти-те, — бормотал он, — и это для меня будет большая честь! Только уверяю вас, что это был действительно как будто бы сон… Ну, мало ли что я увижу во сне? К чему же так бес-по-коиться? Я даже как будто ничего и не понял, mon ami, — продолжал он, обращаясь к Мозглякову, — объясни мне хоть ты, пожа-луй-ста…
— А вы, Павел Александрович, — подхватила Зина, тоже обращаясь к Мозглякову, — вы, на которого я одно время решилась было смотреть как на моего будущего мужа, вы, который теперь мне так жестоко отомстили, — неужели и вы могли примкнуть к этим людям, чтоб растерзать и опозорить меня? И вы говорили, что любили меня! Но не мне читать вам нравоучения! Я виновнее вас. Я оскорбила вас, потому что действительно манила вас обещаниями и мои давешние доказательства были ложь и хитросплетения! Я вас никогда не любила, и если решалась выйти за вас, то единственно, чтоб хоть куда-нибудь уйти отсюда, из этого проклятого города, и избавиться от всего этого смрада… Но, клянусь вам, выйдя за вас, я была бы вам доброй и верной женой… Вы жестоко отметили мне, и, если это льстит вашей гордости…
— Зинаида Афанасьевна! — вскричал Мозгляков.
— Если до сих пор вы питаете ко мне ненависть…
— Зинаида Афанасьевна!!
— Если когда-нибудь, — продолжала Зина, давя в себе слезы, — если когда-нибудь вы любили меня…
— Зинаида Афанасьевна!!!
— Зина, Зина! дочь моя! — вопила Марья Александровна.
— Я подлец, Зинаида Афанасьевна, я подлец и больше ничего! — скрепил Мозгляков, и всё пришло в ужаснейшее волнение. Поднялись крики удивления, негодования, но Мозгляков стоял как вкопанный, без мысли и без голосу…
Для слабых и пустых характеров, привыкших к постоянной подчиненности и решающихся наконец взбеситься и протестовать, одним словом, быть твердыми и последовательными, всегда существует черта, — близкий предел их твердости и последовательности. Протест их бывает вначале обыкновенно самый энергический. Энергия их даже доходит до исступления. Они бросаются на препятствия, как-то зажмурив глаза, и всегда почти не по силам берут себе ношу на плечи. Но, дойдя до известной точки, взбешенный человек вдруг как будто сам себя испугается, останавливается, как ошеломленный, с ужасным вопросом: «Что это я такое наделал?» Потом немедленно раскисает, хнычет, требует объяснений, становится на колени, просит прощения, умоляет, чтоб всё было по-старому, но только поскорее, как можно поскорее!.. Почти то же самое случилось теперь с Мозгляковым. Выйдя из себя, взбесившись, накликав беду, которую он уже всю целиком приписывал теперь одному себе; насытив свое негодование и самолюбие и себя же возненавидев за это, он вдруг остановился, убитый совестью, перед неожиданной выходкой Зины. Последние слова ее добили его окончательно. Перескочить из одной крайности в другую было делом одной минуты.