— Это обжоры. Как Иванчо, — вставил Крум.

Ему вдруг пришло кое-что на ум, от чего он хотел бы избавиться, чтобы не выдать свое волнение перед бабушкой.

— У Иванчо хороший аппетит, потому и ест. А вот наша Здравка на все набрасывается: попробует то, попробует это, все хочет отведать, хоть ей это и не нужно.

— Вырастет, — успокоил ее Крум, — и даже диету будет соблюдать.

— Вырастет, — согласилась бабушка, едва заметно улыбнувшись тонкими бледными губами. — Но запомни, что я тебе скажу: чему человек научится, пока маленький, то с ним навсегда останется, таким и вырастет.

— Да ты философ, бабушка! — засмеялся Крум. — И маленькой тоже была философом?

— Конечно, — ответила бабушка. — А разве иначе выросли бы у меня такие внуки, как ты и Здравка?

— Только тогда ты была маленьким философом, а теперь…На языке вертелось: «Большой философ», но он понимал, что это прозвучит насмешкой.

— А сейчас старый, — договорила за него бабушка. — Старая у тебя бабушка. Ну, иди погуляй. В играх тоже растет человек. А растешь, значит, ума набираешься.

— Я возьму велосипед.

— Бери.

В темной прихожей за входной дверью у стены поблескивали спицами и рулями, звонками и рамами два велосипеда: Здравкин — белый и его — оранжевый.

— Бабушка! — Крум нажал звонок оранжевого велосипеда, и бабушка выглянула из кухни. — Бабушка! — Крум поколебался. — Я глупый, да?

Бабушка удивленно посмотрела на мальчика.

— Я все выдумываю, да?

— Хороший ты мой, — помолчав, едва слышно прошептала бабушка.

Крум почувствовал комок в горле.

Что-то властное, никогда не испытанное поднялось в его душе. Десятки вопросов, смутных, неясных, мелькали в голове, хотелось подольше поговорить с бабушкой, но Крум понимал: на его вопросы никто, кроме него самого, не ответит, это и означало, что он растет и взрослеет.

— Привет, бабушка!

— Привет! — долетело до него. В голосе бабушки чувствовалась грусть и улыбка.

Спустя годы, стоило только Круму вспомнить детство, перед ним вставал этот мягкий осенний день. Наверное, с него началось осознанное постижение Крумом самого себя, то незабываемое, невозвратимое время.

5

Детство семиклассников проходило вдали от лугов, лесов и гор, они привыкли собираться стайкой на городских перекрестках и тротуарах, на мощенных булыжником или асфальтированных улицах, они росли, не зная ночного, усеянного звездами неба, покоя плодородных полей, красоты ранних рассветов, не радуясь естественной привязанности к животным. Их мир был совсем иным. Городские дети, они знали до тонкостей марки разных машин и давно свыклись со стальным гулом миллионного города. Их понятия о пространстве определялись бульварами, проспектами и площадями, они чувствовали себя дома именно в городе, под люминесцентным освещением, среди многоэтажных зданий, оживленных улиц, магазинов, звона трамваев, рева автомобилей, под небом с крестами антенн, в парках, где деревья, кустарники и зеленые газоны были так тщательно ухожены, что казались ненастоящими.

Место, где чаще всего собирались мальчики, было заброшенным пустырем, который благодаря упорству отца Иванчо еще не застроили. Пустырь с небольшим холмом, возвышающимся на самом его краю, находился как раз в углу микрорайона. От улицы пустырь был отделен низким покосившимся забором с одной стороны и каменной стеной — с другой. За дощатым забором, посреди просторного двора, стоял желтый крашеный дом. Там на втором этаже жил Иванчо Йота.

И оттого что дом находился совсем рядом с пустырем, Иванчо чувствовал себя счастливчиком: достаточно посмотреть в окно — и увидишь, есть ли кто-нибудь из ребят на площадке. Но в том, что пустырь был рядом с домом, крылись и неприятности. Зимой тут собиралась детвора всего микрорайона кататься с горки на санках и коньках. Все старались съезжать не к кирпично-бетонной стене, а к деревянному забору: что ни говори, в случае чего, когда летишь на санках с горы, врезаешься в доски. Оттого-то доски всегда были поломанные, расшатанные, а в заборе зияли дыры. Тщетно отец Иванчо пытался залатать забор.

Летом тут же гоняли мяч. Места было все же маловато, и поэтому забивали мяч в одни ворота, состязались, кто лучше забьет и кто быстрей отобьет мяч. А ворота расположены у того же забора. Каждый неотразимый удар Спаса в каменную стену разносился по этажам орудийным залпом, жильцы так и вздрагивали от неожиданности. Удар в забор был помягче, но тоже хорош: одной-двух досок в этой и без того сильно расшатанной изгороди как не бывало!

Высокий, сутуловатый, словно стесняющийся своего роста, издерганный бухгалтерской работой, отец Иванчо смотрел на свой дом как на оплот спокойствия и независимости. Каждую субботу и воскресенье он надевал старые брюки и возился во дворе или в доме, стараясь починить, что только можно. То менял черепицу на крыше с риском поскользнуться и грохнуться на каменные плиты во дворе, то подмазывал известкой цоколь, то красил оконные рамы, а весной белил известью стволы плодовых деревьев в саду. Больше всего хлопот доставлял ему все-таки забор — отец то и дело прибивал и укреплял расшатанные доски, и все это время Иванчо должен был стоять рядом и помогать отцу. Жильцы нижнего этажа палец о палец не ударили, чтобы навести порядок во дворе и в доме. Больше того, они беспрестанно хлопотали, чтобы дом снесли, а на пустыре построили большой жилой массив. Так что упорство отца Иванчо помогало мальчикам сохранить площадку для игр, но с другой стороны, он постоянно воевал с озорниками, которые не оставили в заборе целой доски.

«Ну какой смысл сохранять эту развалину, когда каждый метр земли в городе стоит так дорого! — доказывали жильцы нижнего этажа разным комиссиям, которые приходили осматривать дом и пустырь. — Ведь не архитектурный же памятник перед нами».

«Зато какой дом! — мысленно спорил с ними отец Иванчо. — Крепкий, ухоженный. И двор — не двор, а сад. Не зря ведь висит табличка у входа: „Дом образцового содержания“. Находятся же такие, кто вознамерился его снести, чтобы получить квартирку, прийти на готовенькое! Да они и новое жилье мигом запустят!»

И он прибивал доски, снова красил их, обивал железом, долговязый, худой человек в очках с проволочной оправой, съехавших на кончик носа, и в шерстяной шапочке, сползшей на затылок…

У Иванчо сжималось сердце при виде отца, а отец все ворчал:

— Не разевай рот, не стой сложа руки. Не притворяйся, что ты не видишь, куда нужно руки приложить! Учись трудиться! Ты и твои приятели все прахом пустите. И дом, и забор готовы сломать. Доски целой не осталось!

Иванчо молчал. Помогал отцу. Тайком вздыхал. Сердце разрывалось: именно в воскресенье, в самое лучшее беззаботное утро, отец обязательно находил какое-нибудь неотложное дело и не оставлял сына в покое. Отвертеться под предлогом, что надо учить уроки, или закрыться в комнате не удавалось. Вот и старался Иванчо хоть немного сохранить забор, вставая в ворота, прилагая отчаянные усилия, чтобы отбить точные удары Спаса. Зимой только он один съезжал на санках не к поломанному забору, а к бетонной стене, вытянув вперед ноги, чтобы защитить от удара санки…

Сейчас, подходя к пустырю, к потемневшей от дождей' стене, Крум сразу услышал глухие удары футбольного мяча. Спас был явно не один, и в воротах перед забором, как всегда, стоял Иванчо.

Крума так и подмывало пройти мимо дома Андро. После того вечера, когда он увидел Лину с братом Паскала, Крум ни разу не заходил к Андро. Бабушкины слова открыли ему что-то новое в нем самом, о чем он и не подозревал. Теперь, когда он услышал удары мяча, не было желания делать крюк и пройти мимо дома Андро и только потом направиться сюда, на пустырь, как ему хотелось раньше. Крум не понимал, что с ним, но был уверен: как бы он ни поступал, что бы ни делал, надо быть честным прежде всего перед самим собой, а уж потом перед другими.

«От людей убежишь, от себя — нет», — любила повторять бабушка. И еще: «От страха убежишь, от стыда — нет!»