Он схватил кружку и рывком поднес к губам. Его кадык запрыгал, и он поставил кружку, только когда выпил ее до дна.
— А если я причиню слишком большие повреждения этому гнуснейшему из мостов, — сказал он, — а эти трусливые тролли начнут хныкать перед властями, вы, люди, призовете меня к ответу, потребуете, чтобы я объяснил свои мысли. А как стерпеть подобное? В том, чтобы жить по правилам, нет благородства, и радости тоже нет — скверным был день, когда возник человеческий род.
— Друг мой! — сказал Максвелл ошеломленно. — Прежде вы мне ничего подобного не говорили.
— Ни вам и ни одному другому человеку, — ответил гоблин. — И ни перед одним человеком в мире, кроме вас, не мог бы я выразить свои чувства. Но, может быть, я предался излишней словоохотливости.
— Вы прекрасно знаете, — сказал Максвелл, — что наш разговор останется между нами.
— Конечно, — согласился мистер О'Тул. — Об этом я не тревожусь. Вы ведь почти один из нас. Вы настолько близки к гоблину, насколько это дано человеку.
— Для меня ваши слова — большая честь, — заверил его Максвелл.
— Мы — древнее племя, — сказал мистер О'Тул. — Много древнее, думается мне, чем может помыслить человеческий разум. Но, может быть, вы все-таки выпьете этот мерзейший и ужаснейший напиток и наполните заново свою кружку?
Максвелл покачал головой.
— Но себе налейте. Я же буду попивать свой эль не торопясь, а не глотать его единым духом.
Мистер О'Тул совершил еще одно паломничество к бочке, вернулся с полной до краев кружкой, брякнул ее на стол и расположился за ним со всем возможным удобством.
— Столько долгих лет миновало, — сказал он, скорбно покачивая головой. — Столько долгих, невероятно долгих лет, а потом явился щуплый грязный примат и все нам испортил.
— Давным-давно… — задумчиво произнес Максвелл. — А как давно? Еще в юрском периоде?
— Вы говорите загадками. Мне это обозначение неизвестно. Но нас было много и самых разных. А теперь нас мало, и далеко не все из прежних дотянули до этих пор. Мы вымираем медленно, но неумолимо. И скоро займется день, который не увидит никого из нас. Тогда все это будет принадлежать только вам, людям.
— Вы расстроены, — осторожно сказал Максвелл. — Вы же знаете, что мы вовсе этого не хотим. Мы приложили столько усилий…
— С любовью приложили? — перебил гоблин.
— Да. Я даже скажу — с большой любовью.
По щекам гоблина поползли слезы, и он принялся утирать их волосатой мозолистой лапой.
— Не надо принимать меня во внимание, — сказал он. — Я погружен в глубокое расстройство. Это из-за баньши.
— Разве баньши ваш друг? — с некоторым удивлением спросил Максвелл.
— Нет, он мне не друг! — решительно объявил мистер О'Тул. — Он стоит по одну сторону ограды, а я — по другую. Старинный враг, и все-таки один из наших. Один из истинно древних. Он выдержал дольше других. И упорнее сопротивляется смерти. Другие все мертвы. И в подобные дни старые раздоры отправляются на свалку. Мы не можем сидеть с ним, как того требует совесть, но в возмещение мы воздаем ему посильную честь поминовения. И тут эти ползучие тролли без капли чести на всю компанию…
— Как? Никто… Никто здесь в заповеднике не захотел сидеть с баньши в час его смерти?
Мистер О'Тул устало покачал головой.
— Ни единый из нас. Это против закона, в нарушение древнего обычая. Я не могу сделать вам понятным… он за оградой.
— Но он же совсем один!
— В терновнике, — сказал гоблин. — В терновом кусте возле хижины, которая служила ему обиталищем.
— В терновом кусте?
— Колючки терновника, — сказал гоблин, — таят волшебство, в его древесине… — Он всхлипнул, поспешно схватил кружку и поднес ее к губам. Его кадык задергался.
Максвелл сунул руку в карман и достал фотографию картины Ламберта, которая висела на стене зала Нэнси Клейтон.
— Мистер О'Тул, — сказал он, — я хочу показать вам вот это.
Гоблин поставил кружку.
— Ну так показывайте! — проворчал он. — Сколько реверансов, когда у вас есть дело.
Он взял фотографию и начал внимательно ее разглядывать.
— Тролли! — сказал он. — Ну конечно! Но тех, других, я не узнаю. Словно бы я должен их узнать, но не могу. Есть сказания, древние-древние сказания…
— Оп видел эту картину. Вы ведь знаете Опа?
— Дюжий варвар, который утверждает, будто он ваш друг.
— Он правда мой друг. И он вспомнил этих. Они — древние, из незапамятных времен.
— Но какие чары помогли получить их изображение?
— Этого я не знаю. Снимок сделан с картины, которую написал человек много лет назад.
— Но как он…
— Не знаю, — сказал Максвелл. — По-моему, он побывал там.
Мистер О'Тул заглянул в свою кружку и убедился, что она пуста. Пошатываясь, он пошел к бочке и наполнил ее. Потом вернулся к столу, взял фотографию и снова внимательно посмотрел на нее, хотя и довольно смутным взглядом.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Среди нас были и другие. Много разных, которых больше нет. Мы здесь — жалкое охвостье некогда великого населения планеты. — Он перебросил фотографию через стол Максвеллу. — Может быть, баньши скажет. Его годы уходят в тьму времен.
— Но ведь баньши умирает.
— Да, умирает, — вздохнул мистер О'Тул. — И черен этот день, и горек этот день для него, потому что никто не сидит с ним.
Он поднял кружку.
— Пейте, — сказал он. — Пейте до дна. Если выпить сколько нужно, может быть, станет не так плохо.
Глава 17
Максвелл обогнул полуразвалившуюся хижину и увидел терновник у входа. В нем было что-то странное — словно облако мрака расположилось поперек него, и казалось, будто видишь массивный ствол, от которого отходят короткие веточки с колючками. Если О'Тул сказал правду, подумал Максвелл, это темное облако и есть умирающий баньши.
Он медленно приблизился к терновнику и остановился в трех шагах от него. Черное облако беспокойно заколыхалось, словно клубы дыма на легком ветру.
— Ты баньши? — спросил Максвелл у терновника.
— Если ты хочешь говорить со мной, — сказал баньши, — ты опоздал.
— Я пришел не говорить, — ответил Максвелл. — Я пришел сидеть с тобой.
— Тогда садись, — сказал баньши. — Это будет недолго.
Максвелл сел на землю и подтянул колени к груди, а ладонями уперся в сухую, пожухлую траву. Внизу осенняя долина уходила к дальнему горизонту, к холмам на северном берегу реки, совсем непохожим на холмы этого, южного берега — отлогие и симметричные, они ровной чередой поднимались к небу, как ступени огромной лестницы.
Над гребнем позади него захлопали крылья, и стайка дроздов стремительно пронеслась сквозь легкий голубой туман, который висел над узким оврагом, круто уходившим вниз. Но когда стих этот недолгий шум крыльев, вновь наступила мягкая, ласковая тишина, одевавшая холмы спокойствием.
— Другие не пришли, — сказал баньши. — Сначала я думал, что они все-таки придут. На мгновение я поверил, что они могут забыть и прийти. Теперь среди нас не должно быть различий. Мы едины в том, что потерпели поражение и низведены на один уровень. Но старые условности еще живы. Древние обычаи сохраняют силу.
— Я был у гоблинов, — сказал Максвелл. — Они устроили поминовение по тебе. О'Тул горюет и пьет, чтобы притупить горе.
— Ты не принадлежишь к моему народу, — сказал баньши. — Ты явился сюда незваным. Но ты говоришь, что пришел сидеть со мной. Почему ты так поступил?
Максвелл солгал. Ничего другого ему не оставалось. Он не мог сказать умирающему, что пришел, чтобы получить сведения.
— Я работал с твоим народом, — произнес он наконец. — И принимаю близко к сердцу все, что его касается.
— Ты Максвелл, — сказал баньши. — Я слышал про тебя.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Максвелл. — Могу ли я тебе чем-нибудь помочь? Может быть, ты чего-нибудь хочешь?
— Нет, — сказал баньши. — У меня больше нет ни желаний, ни потребностей. Я почти ничего не чувствую. В том-то и дело, что я ничего не чувствую. Мы умираем не так, как вы. Это не физиологический процесс. Энергия истекает из меня, и в конце концов ее не останется вовсе. Как мигающий язычок пламени, который дрожит и гаснет.