Изменить стиль страницы

Странно и неловко было смотреть на Костю. Он был так здоров, так красив, а одежда на нем была худа. Может быть, Галя после города просто не привыкла, а никто здесь этого не замечал?

— Ну, значит, теперь в пастухах? — мрачно спросил Волков.

— Мне нравится, — беззаботно сказал Костя.

— И не стыдно тебе?

— Чего стыдно? Работа почетная. Все ваши надои на мне да на Петьке держатся. И я люблю животных.

— Он комбайнер, — сказал вдруг Волков, обращаясь к Гале. — Он комбайнер и тракторист.

— Был! — весело сказал Костя.

— И назад не хочешь?

— Что мне, жизнь надоела?

— Так в пастухах век и проходишь?

— А мне хорошо. По крайней мере хоть работа чистая.

Волков, прищурившись, посмотрел Косте в лицо.

— Чего смотрите? — спросил Костя спокойно. — Небось так в парторгах век и проходите? А на трактор не тянет?

— Ты не знаешь моей жизни, Костя.

— А откуда вы знаете мою жизнь? — сказал Костя, подмигнул Гале, взмахнул кнутом и зашагал прочь.

Стадо удалялось в поле. Петька бежал прямо по картошке, лупил коров, сходивших с дороги; они шарахались, толкались, и он развил такую бурную деятельность, что стадо с необычайной быстротой, почти бегом, скрылось в облаке пыли.

«Москвич» на длинных ногах стоял у конторы ни солнце, раскаленный и пахнущий бензином. Степка копался в кабине.

— Купался? — спросил Волков.

— Нет. Подзагорел малость, вишен поел. Вода в пруду такая зеленая, аж противно смотреть.

— Поедем в Дубинку.

— Это еще зачем?

— Посмотрим…

— Что ж, в Дубинку так в Дубинку. Свиней смотреть, да?

— Свиней, — устало сказал Волков.

Галя добыла чемодан. От жары у нее была тяжесть в голове и во всем теле.

— Я вот что хотел бы… — сказал Волков. — Вы свежий человек. Вы сейчас пойдете к Иванову, он вас устроит к тете Моте, а завтра вы начнете работу. Вы не могли бы посмотреть: что здесь такое делается? Что-то здесь очень нехорошее делается. Скажу вам прямо: у меня такое впечатление, что здесь наступило какое-то повальное разложение — от Людмилы до Иванова. Никого нет! Порядочного труженика нет. Все прекрасны! Не знаешь даже, на кого опереться. Слушайте, напишите мне. Или позвоните.

— Это у вас система? — спросила Галя, вспомнив деревенского стукача в кабинете Воробьева.

Волков не понял.

— Нет, только мнение ваше, больше ничего! — воскликнул он. — Может, я с ним не посчитаюсь. Недавно здесь было куда лучше. Поймите: у меня нет времени сидеть здесь и смотреть за каждым их подвигом, а нужно же понять, нужно разобраться. Идет?

Галя слегка пожала плечами; ей становилось все хуже.

Волков сел на переднее сиденье. «Москвич» взвыл, рванулся, бойко запрыгал по колеям, так что куры полетели по изгородям, и умчался, запылив всю улицу.

От пруда шли гуси — ровной, до смешного правильной шеренгой. Они шли весьма гордо, неторопливо, переваливаясь, тяжело неся свои жирные брюха.

Передний гусак остановился и внимательно, испытующе посмотрел на Галю. Все гуси за ним тоже остановились, не нарушая строя, и терпеливо ждали. Гусак что-то сказал Гале — мудро и очень убедительно. Он пошел дальше, все двинулись за ним, а он еще несколько раз оборачивался и повторял то же странное слово, справедливо подозрения, что Галя не совсем поняла его.

6

Пуговкину называли по-разному: и тетей Мотей, и Матреной Кузьминичной, и просто Кузьминичной; она работала второй птичницей на утятнике.

Она была одинока, потому что ее старика и двух сыновей казнили эсэсовцы как партизан. Старуха случайно избежала расстрела, более двух месяцев жила в поле, питалась мороженой картошкой, спала в стогах; и с той поры она была немного не в себе.

Все это рассказал Иванов, пока вел Галю на квартиру.

— То, что она не в себе, — ничего, — успокоил он. — Она просто молчит, только и всего. Зато изба просторная, и старуха в ней одна. Прошлым летом у нее жили практиканты-агрономы, остались довольны, и она тоже просила поселять еще.

Изба находилась за прудом, в той части села, где стояли белая колокольня и разрушенный барский дом. Иванов много и подробно рассказал о колокольне и доме, но Галя невнимательно слушала, и ей хотелось пить, хотелось забиться в какой-нибудь угол и уснуть.

Пуговкина оказалась дома. Она собиралась на утятник. Это была полная флегматичная старуха с большими руками, изъеденными черными трещинами. Она выслушала просьбу без всякого внешнего интереса, провела гостью в дом и показала закуток.

Изба была большая, но состояла вся из одной комнаты. Посредине возвышалась мощная русская печь, а от нее к стенам были проложены жерди. С этих жердей до полу свешивались выцветшие обои, создававшие иллюзию стен. Угол, отгороженный обоями, делился фанерной перегородкой пополам — таким образом получались как бы две маленькие комнатки, одна темная, в другой — окошко. В темной стояла кровать хозяйки, в светлой предложено было располагаться Гале.

Ей было все равно. Она поставила чемодан, договорилась о цене — все это как во сне. Договорилась с Пуговкиной, что будет столоваться у нее, посмотрела, где лежит ключ. Отдала документы Иванову.

Она ждала, чтобы они ушли. Но Иванов все разговаривал об утках, о погоде, о том, что Людмила распустилась. Старуха ходила по избе, тяжело топая.

Галя посидела в углу, не располагаясь, опустив руки, потом вспомнила, как нестерпимо ей хотелось пить, и пошла в сени.

Вода была в помятом цинковом ведре с привязанной веревкой. Галя выпила две кружки, каждый раз не допивая до дна. Вода оказалась теплой и невкусной.

По сеням бродили куры, стрекотали, выпрашивая есть, и косились на Галю желтыми глупыми глазами.

Вид у сеней был совсем нежилой, запущенный. Валялись какие-то серые от времени деревянные грабли, пыльные бутылки из-под керосина. Пол был земляной, загаженный курами, все углы оплетены паутиной.

— А пошли они к монахам! — сказал Иванов, выходя. — Не слушай их и не давай, тетя Мотя, хватит. Каждому комбикорм давать — без штанов останешься.

Он ушел, не прощаясь, словно не заметив Галю.

Галя села под избой на бревне, и тотчас куры сбежались к ней, вопросительно заглядывали и стрекотали так, будто не ели три дня.

У нее голова разламывалась и без этого крика; она замахнулась на кур, бросила щепку — и тогда удивленно подумала, что все это уже было, много раз было. И забылось до поры, даже, вернее, не забылось, а выглядело иначе, лучше, теплее, потому что было в далеком прошлом.

В начале 1943 года один из германских тяжелых бомбардировщиков, не пробившись к Москве, преследуемый истребителями, сбросил бомбы куда попало.

Четыре из этих бомб упали на село Руднево. Одна угодила в вишневый сад, две упали рядышком на улице, четвертая разнесла избу, где жила большая семья Макаровых. Из семьи не было дома только старшей дочки, которая в это время находилась в родильном отделении районной больницы.

Так, родившись на свет, Галя не обнаружила уже ни деда, ни бабки, ни братьев или сестер. Отца своего она тоже не знала, так как он погиб за полгода до ее рождения под Воронежем.

Мать ее была дояркой много лет. Ее портреты иногда печатали газеты. Она ходила вразвалку, руки ее всегда висели красные, растопыренные. Большую часть своей жизни она провела в коровнике. И Галя в основном выросла там же, среди коровьих хвостов.

Это не в переносном — в прямом смысле. Хвосты мешают дояркам работать, больно бьют по лицу, и Галя обычно держала хвосты, когда мать доила.

До семи лет Галя с матерью жила в Рудневе. Она знала оба пруда. Тогда по ним тоже плавали утки, но пруды были чище, в них водились зеркальные карпы.

Она знала колокольню и разрушенный дом, но не интересовалась ими и не знала того, что рассказал сегодня Иванов. Смутно помнила, что жили они на квартире в другом конце деревни и прежний коровник был там. Пуговкиной она не знала. Мать, должно быть, знала — в селе все знают всех.