Изменить стиль страницы

Двадцать раз я уже решался отвязаться от него, но трезвый Дюфайльи мог быть для меня якорем спасения; я вспомнил его битком набитый кожаный пояс и отлично сознавал, что он должен иметь другие источники для доходов помимо скудного жалованья сержанта. Дошедши до площади Альтон, против церкви, ему пришла в голову фантазия вычистить свои сапоги.

— Ваксы первый сорт, слышишь ли!.. — приказал он, поставив ногу на скамейку.

— Слушаюсь, господин офицер, — ответил чистильщик. В эту минуту Дюфайльи потерял равновесие; я полагал, что он свалится, и спешил поддержать его.

— Эй, земляк, ты боишься боковой качки, что ли, не беспокойся, у меня ноги покрепче твоих, недаром я моряк.

Между тем чистильщик быстрыми взмахами щетки вымазал ему весь сапог ваксой.

— А окончательный глянец до завтра! — сказал Дюфайльи, кладя су в руку чистильщика.

— Ну, от вас не разбогатеешь, франт.

— Что за пустяки он мелет? Берегись, не то как раз дерну тебя сапогом! — Дюфайльи замахивается, но его шапка, свалившаяся на затылок, падает на землю, ветер гонит ее дальше по мостовой; чистильщик бежит за ней и приносит обратно.

— Шапка-то двух грошей не стоит! — восклицает Дюфайльи. — Ну да все равно — ты добрый малый. — Порывшись в кармане, он вытаскивает горсть гиней. — Бери, выпей за мое здоровье…

— Много благодарен, господин полковник, — отвечал чистильщик, который согласовал чины со щедростью.

— Теперь, — сказал Дюфайльи, который, по-видимому, начинал приходить в себя, — я должен повести тебя в места злачные.

Я решился сопровождать его повсюду, куда бы он ни повел меня; я только что убедился в его щедрости и знал, что пьяницы — люди самые благодарные по отношению к тем, которые для них жертвуют собою. Поэтому я позволял вести себя, куда ему было угодно, и мы скоро пришли в улицу Precheurs. У ворот дома, нового и довольно изящного с виду, стоял часовой и несколько вестовых.

— Ну, мы пришли, — доложил он.

— Как, здесь? Вы привели меня в генеральный штаб?

— Что ты, шутишь, что ли, какой генеральный штаб! Здесь живет прелестная блондинка Маделена, или, как ее называют, супруга сорока тысяч солдат.

— Невозможно, земляк, вы ошибаетесь!

— Ну вот, я с ума еще не сошел, разве я не вижу часового?

Дюфайльи пошел вперед и осведомился, можно ли войти.

— Ступайте прочь, — грубо ответил гвардейский квартирмейстер, — чего лезете, ведь знаете, что не ваш день сегодня.

Дюфайльи настаивает.

— Ступайте, говорят вам, — повторил унтер-офицер, — или я вас отведу куда следует.

Эта угроза страшно испугала меня…

Упорство Дюфайльи могло погубить меня; между тем с моей стороны было бы неблагоразумно делиться с ним своими опасениями, да к тому тут и не место было; я ограничился тем, что сделал ему несколько замечаний; он продолжал противоречить мне и ничего и слышать не хотел.

— Наплевать мне на караул, солнце для всех светит, — повторял он, вырываясь от меня.

— Равенство… слышишь ли, равенство… — бормотал он, вперив в меня неподвижный взор пьяного, доведенного до степени животного.

Я уже потерял надежду сладить с ним, как вдруг очнулся, услышав крик: «К оружию!» — и торопливое замечание: «Канонер, живей улепетывай, вон плац-адъютант, вон сам Бевиньяк!»

Холодный душ на голову сумасшедшего едва ли оказал бы такое быстрое действие, как эти слова на моего спутника.

Имя Бевиньяка произвело необычайное впечатление на всех военных, выстроившихся фалангой перед нижним этажом дома, который занимала прелестная блондинка. Они поглядывали друг на друга исподлобья, боясь пошевелиться, удерживая дыхание от страха. Плацадъютант, высокий, сухощавый мужчина уже пожилых лет, стал считать их, жестикулируя тростью. Никогда я не видел его до такой степени рассерженным; на этом длинном, худощавом лице, увенчанном двумя ailes de pigeons без пудры, было написано крайнее неудовольствие и негодование от недостатка дисциплины. У него гнев перешел в хроническое состояние — его глаза налились кровью, его лицо исказилось, и по безобразному движению скул можно было видеть, что он собирается говорить.

— Sapristi, молчать… чтоб все было тихо! Вы знаете порядки… одни только офицеры… черт возьми!.. И каждый по очереди…

Потом, увидев нас и замахиваясь на нас тростью, он воскликнул:

— А что ты тут делаешь, чертова перечница?

Мне показалось, что он собирается нас ударить.

— Ну, сойдет, это ничего не значит, я вижу, ты пьян, — продолжал он, обращаясь к Дюфайльи, — лишняя рюмка — это извинительно; слушай только: ложись проспись, живей с глаз моих долой.

— Слушаюсь, ваше благородие! — ответил Дюфайльи, и, повинуясь приказанию начальства мы снова спустились по улице.

Лишнее объяснять, каким ремеслом занималась прелестная блондинка, — об этом можно догадаться. Маделена из Пикардии была высокая девушка лет двадцати трех, с замечательно свежим цветом лица и редкой красотою форм; она гордилась тем, что не принадлежала никому исключительно — по принципу совести она считала себя собственностью целой армии: трубач или маршал, словом, все, кто носил военный мундир, все были приняты ею с одинаковою благосклонностью. Она питала непреодолимое презрение к «рябчикам» (штатским). Не было ни одного буржуа, который мог бы похвастаться ее милостями; она даже пренебрегала моряками, которых обирала как липок, так как не могла решиться смотреть на них, как на солдат. Потому ли что Маделена была девушкой бескорыстной или по общему уделу подобных ей существ, — но она умерла в 1812 году в Ардрском госпитале в крайней бедности, но оставшись верной знаменам полка; два года спустя, после ужасной катастрофы при Ватерлоо, она с гордостью могла бы назвать себя «вдовой великой армии».

Воспоминание о Маделене еще до сих пор живет в разных концах Франции, скажу даже — всей Европы, среди остатков наших старинных фаланг. Она была «современницей» доброго старого времечка. Маделена имела черты лица несколько мужские, но, несмотря на ее жизнь, лицо ее не было пошлым; волосы ее не имели белесоватого оттенка, золотистый отлив ее густых кос вполне гармонировал с ее небесно-голубыми глазами; орлиный нос не отличался угловатостью и не выдавался резко вперед; рот, с чувственными губами, в то же время был изящен и добродушен; Маделена не умела писать и не зналась с полицией, разве давала на водку ради своего спокойствия городским сержантам и ночным блюстителям порядка.

Удовольствие, которое я чувствую, очерчивая двадцать лет спустя портрет Маделены, на минуту заставило меня забыть о Дюфайльи. Трудно прогнать мысль, засевшую гвоздем в голове, отуманенной винными парами. Дюфайльи задумал во что бы то ни стало окончить день в винном погребе — он не хотел отказаться от своего намерения. Едва мы прошли несколько шагов, как вдруг, оглядываясь назад, он сказал: «Он уж убрался, пойдем сюда», — и, вырываясь из моих рук, он быстро взобрался по ступеням и стал стучать в маленькую дверь; через несколько минут дверь приотворилась и оттуда высунулась сморщенная физиономия старухи.

— Что вам нужно?

— Что нам нужно? — повторил Дюфайльи. — Так ты нас не узнаешь, черт тебя возьми, друзей-то не узнаешь?

— А, это вы, дядюшка Дюфайльи. Места больше нет.

— Как! Для друзей места не найдется?! Ты надсмехаешься, кумушка Тома! Ты хочешь с нами штуку сыграть.

— Право, нет, как честная женщина, ты знаешь, старый шут, что я душой рада бы, да у нас теперь капитан колонновожатых да генерал Шамберлак; зайдите через четверть часика, дети мои. Вы ведь будете умницы, не правда ли?

— Нам ли это говорить? Разве мы похожи на буянов?

— Я и не говорю этого, ребята, но видите ли, дом-то у нас смирный, тихий, приходят все люди порядочные: главнокомандующий, полковник, главный интендант — уж у нас нельзя сказать, чтобы был недостаток в посетителях, слава тебе, Господи!

— Послушай, кумушка Тома, — возразил Дюфайльи, суя ей под нос золотую монету, — неужто ты нас спровадишь шляться целых четверть часа? Не найдется разве уголка для нас?