Изменить стиль страницы

Он посмотрел на свои руки. Медленно сжал их при лунном свете, потом разжал. Он почувствовал себя таким же беззащитным, как днём, когда стоял перед ней босой на неровных досках старого пола.

— Звучит высокопарно, правда?

Она не сразу ответила, что-то обдумывая. Он ждал, что она скажет, вдруг почувствовав внезапное беспокойство.

— Нет, — возразила она. — Это не звучит высокопарно.

— Вещи надо подкреплять реальными приметами, — наклонился он к ней. — Но если целиком положиться на факты, тогда настоящее… ладно, повторю это громкое слово — видение, может… — Он запнулся. Но потом договорил: — Исчезнуть.

Он резко поднялся на ноги.

— Послушайте, — сказал он. — Много лет назад я прочёл книгу о Фидлерсборо.

— Это вы о моей книжице? — спросил Бред.

— Да.

— Она была вся основана на реальных фактах, — заявил Бред. Рука его потянулась к бутылке, но повисла в воздухе. Она снова легла к нему на колено, нехотя, как животное, притянутое на поводке.

— Да, — сказал, оборачиваясь к нему, Яша Джонс. — Но видение там было. Оно светилось сквозь факты. А теперь, Бред…

Бредуэлл Толливер отметил: Он впервые так меня назвал.

Бред поборол вспыхнувшее в нём раздражение. Он понимал, что возникло оно оттого, что сперва он почувствовал удовольствие: раздражало его то, как он обрадовался. Нет, ему просто хотелось, чтобы Яша Джонс оставил эту книгу в покое.

— … вот за это мы зацепимся, — говорил тот, снова обращаясь к Мэгги. — Что же такого было в этих рассказах, что много лет назад увлекло столь далёкого от всего этого человека, как бывший физик и потерявший родину грузин — ведь он никогда даже не слышал о Фидлерсборо, — и заставило его…

— Грузин? — удивилась Мэгги.

— Да, грузин из России. Видите ли, мой отец уехал оттуда в тысяча девятьсот семнадцатом вместе с матерью и со мной. Правда, я был слишком мал, чтобы это запомнить. Потом, короткое время спустя, уже в Лондоне, он продавал права на нефтеносные участки. И официально переменил фамилию на Джонс, потому что почитал англичан. А у меня было три гувернёра. Как я них ненавидел!

— А я думал, что вы еврей, — сказал Бред.

— Я и сам иногда так думаю. Но у нас, грузин, тоже славная история.

— А я думала, что вы египтянин, — сказала Мэгги. — В этом парадном халате я вас приняла за египетского фараона.

— Вот уж нет, — засмеялся он. — Я даже не мумия.

Она тоже засмеялась, но ещё до того, как она засмеялась, с Яшей Джонсом произошло что-то очень странное. Ещё тогда, когда он отшучивался, стоя перед ними, он вдруг вообразил, да нет, даже не вообразил, а увидел, как он лежит на большой кровати с балдахином, на той кровати, где вот этот крепко сбитый большеголовый человек пытался овладеть в темноте высокой, тонкой, не знавшей покоя девушкой, которая к тому же была членом коммунистической партии. Но себя он видел не темноте, а при свете дня, вот как сегодня под вечер, — он лежит укутанный в кирпично-чёрный халат и глядит в окно через реку на дальние поля, а на плече у него почему-то спокойно лежит голова Мэгги Толливер; ка ней синее клетчатое ситцевое платье, ноги по-детски подтянуты к животу, потому что лежит она на боку, чуть от него отодвинувшись, и колени чуть видны, ноги босые — хоть он их и не видит, но знает, что они босые; сандалии небрежно скинуты на пол. Воображение подсказывает ему, что одна старая сандалия перевернулась. И это кажется ему ужасно трогательным и важным.

Но уже в тот миг, когда он всё это вообразил, он по привычке, заставлявшей его проверять даже процесс своего воображения, спросил себя, почему у него с такой отчётливостью возникла эта картина.

Он молча сел.

Да, сказал он себе, прошло уже почти восемь месяцев. А ему чуть больше сорока, сказал он себе. После такого периода воздержания это естественно, сказал он себе. Это просто сигнал, что период подходит к концу — время бегства, если это было бегством от тех удовольствий, которые так легко доступны Яше Джонсу, потому что он — Яша Джонс: от податливой невинности, многоопытности; автобиографии, шёпотом рассказанной в полутьме, влажных губ, приподнятого бедра, слегка отодвинутого бедра, точно рассчитанной уклончивости и даже искреннего объятия.

Он подумал: что же, долго он здесь не пробудет, недели три, от силы немного больше. Он с облегчением подумал, как сядет в самолёт, сойдёт в Лос-Анджелесе, увидит ожидающего шофёра, задумается, что делать дальше, на миг почувствует молодое возбуждение перед неожиданным и непредсказуемым. Но Бог ты мой, что-то закричало в нём, разве не всё в жизни предсказуемо?

Он обнаружил, что ладони у него вспотели.

Он украдкой взглянул на женщину. Она была такой, какая есть. Почти одного возраста с ним. Совершенно ничем не примечательная. Она сидела освещённая луной, и её обречённое на медленный, хотя пока ещё незаметный распад тело было благопристойно облачено в простое коричневое платье с бледно-жёлтой, старательно заштопанной шалью на прямых плечах. Да, она была тем, что есть. И Фидлерсборо было тем, что есть.

Он сидел и спрашивал себя, когда он умрёт.

Он сидел и вспоминал ту ночь, когда мсье Дюваль — тот, что был Яшей Джонсом из американской разведки, — услышал, как киль зашуршал по береговой гальке в Ландах, к югу от Бордо. И едва шуршание прекратилось, как Яша Джонс сказал себе, что он, Анри Дюваль, уже мертвец. Он надеялся, что процесс умирания будет не слишком тяжёлым.

И вот теперь, при свете луны в Фидлерсборо, он сидел в саду и вспоминал, как несколько лет спустя, в Калифорнии, он совсем забыл о мсье Дювале и о той ночи, когда киль шуршал по береговой гальке. Он забыл это, мечтая о счастье. А потом в глухоте удара и вспышке пламени счастья не стало.

Всё, что ему осталось, была радость, а вернее, то трудное и суровое — ибо это было всё, что ему удалось сохранить, — что он звал радостью.

Он услышал, как Бред заёрзал на стуле.

— А знаешь, сестра, — говорил Бред, — помнится мне, что когда-то брат Поттер…

— Потс, — поправила она.

— … брат Потс не был одноруким.

— Не был. Рак кости. Началось с пальца, и его отрезали. В третий раз отхватили руку выше. Я слышала, что ему недолго осталось жить. Но он, говорят, решил держаться, пока не отслужит прощальный молебен.

— А ты знаешь, почему он хочет его отслужить? — спросил Бред.

— Нет.

— Как же — чтобы все знали, что жизнь, которую они прожили, была, как он выражается, благодатью.

Сначала она никак не отозвалась на его слова. Потом повернулась к ним обоим.

— Надеюсь, он продержится, — сказала она. — До молебна. — И помолчав: — Да, тут тоже кто кого перегонит, как у мамы Фидлер; бег наперегонки с потопом.

— Да, кстати, о маме Фидлер — погляди-ка назад, — сказал Бред.

В одном из верхних окон загорелся свет. Мэгги поднялась.

— Извините, — сказала она и торопливо пошла по дорожке.

Бред Толливер тоже не смог усидеть на месте.

— Пошло-поехало, — сказал он. — Двадцать четыре часа в сутки сторожит старушку. И сверхурочных не получает.

Яша Джонс промолчал. Он смотрел на дом.

— Старушка ведь не в себе, — сказал Бред.

— Да? — вежливо осведомился Яша Джонс, не поворачивая головы.

— У неё шарики за ролики зашли. И винтиков не хватает. Беда, однако, в том, что сестрёнка не знает, сколько этих винтиков там осталось. Не знает, помнит ли старушка что бы то ни было. Например, о плотине. Читать она уже не может, но смотрит телевизор, да и негры болтают, сколько бы там она ни понимала. Бродит, как привидение, и… — Он замолчал, глядя на дорожку. — А вот привидение пожаловало к нам.

Яша Джонс повернулся.

Она была почти рядом — худая и не очень высокая старуха в чём-то вроде старомодного пеньюара или кимоно, в белом чепце, отороченном кружевом, криво сидевшем на седой голове, одна-две седые пряди свисали на левую щёку, а лицо при луне казалось белым как мел.