Изменить стиль страницы

— Ты мне хуже горькой редьки надоел, — кажется, всерьез разозлился Носов. — Вечно тебе. Абаза, больше всех надо, всюду лезешь, себя показываешь. Хватит! — И он обругал меня самым примитивным, совсем несвойственным ему образом.

А на другой день неосторожно развернувшийся бензозаправщик зацепил «мессершмитт» за плоскость и вывел машину из строя. Конечно, можно было, не надрываясь, отремонтировать крыло, да кому охота была возиться — война кончалась.

И сегодня жалею — не слетал.

Вообще-то жадность — плохо. Признаю одно исключение: жадность к полетам. Летчик должен летать. Хоть на воротах, хоть на метле — летать! И чем больше, тем лучше.

50

Скорее всего, это атавизм, так сказать, привет от пещерных предков: обожаю костры и вообще всякий открытый огонь люблю. Могу не отрываясь бесконечно вглядываться в рыжее беспокойное пламя, в раскаленные угли, могу без устали прислушиваться к треску поленьев и воображать — там, в синеватых всполохах среди каскада искр, рождается жизнь! Во всяком случае, я вижу причудливые фигуры, лица в огне и таинственные очертания знакомых предметов.

Первый большой пожар я увидел мальчишкой. Как он начался, не знаю, только когда мы примчались ордой к месту происшествия, старый двухэтажный особняк пылал уже вовсю.

Пожарные были на месте, они суетились, шныряли туда-сюда, а огонь не унимался. Стихия успела набрать мощь и свирепствовала с полным размахом.

На противоположной стороне переулка собралась громадная толпа зевак. Безликая толпа с жадностью впитывала редкое зрелище, охотно комментировала действия пожарных, особенно те, что публике представлялись не вполне или вполне неправильными.

Пожар не утихал.

Мне было страшно и… стыдно. Стыдно за людей — стоят, скалят зубы, чешут языками, и никто не пытается помочь пожарным. Как же так? Нас ведь учили: один за всех и все за одного… А тут? И за себя мне было стыдно: я ведь тоже не испытывал желания лезть в огонь, хотя прекрасно знал, как настоящие пионеры непременно спасают кого-нибудь именно при пожаре. Для совершения геройского поступка пожар — самое милое дело! Но все стояли и глазели.

И я… Как все? Как все, увы.

От мыслей, беспокоивших совесть, но так и не толкнувших на поступок, я отвлекся невольно: на балкон второго этажа выпятился спиной окутанный дымом здоровенный мужик. Судя по его напряженным и низко опушенным плечам, он тащил что-то неимоверно тяжелое, может быть, из последних сил.

Толпа заволновалась, толпа была полна энтузиазма… стали давать советы:

— Заноси, заноси!

— Край пониже! Разворачивай…

А на балконе, медленно разворачиваясь, с помощью второго мужика появился… рояль. Это уму непостижимо, как они сумели вытащить такую тяжесть вдвоем, да еще в дыму, в жарище…

Однако совладали мужики, вытянули, развернули и прислонили к балконным перилам. Постояли, чуть отдышались, еще поднатужились — скантовали и перевалили рояль через перила на улицу.

Треугольный черный ящик тяжко грохнулся в подтаявший снег и жалобно застонал. А мужики еще долго нелепо топтались на балконе, терли кулаками слезившиеся глаза, они едва ли сознавали, что и для чего сотворили…

И мне было стыдно за ополоумевших мужиков тоже.

Поведение людей я осуждал. Но никак не связывал его с природой самого огня, вырвавшегося из-под контроля.

Дом горел, как свечка. Это было увлекательное, опьяняющее зрелище, и мне совсем не хотелось, чтобы оно кончилось.

Думаю, я не был настолько плох, чтобы радоваться чужому горю, чужим потерям. Скорее, по малолетству и обыкновенной глупости я еще не научился различать причину и следствие — ошибка, повторяемая, увы, многими и в самых непредвиденных обстоятельствах.

Словом, было именно так, как я рассказываю: восторг, стыд, угрызения совести — все одновременно.

Когда Мария Афанасьевна, учительница географии, раскричалась на меня, укоряя зато, что я спутал Бискайский залив с морем Бофорта (или что-то в таком духе), я набрался наглости и возразил:

— А чего такого? То на «бэ» и это тоже на «бэ»! Конечно, я понимал, что неправ. Но уж очень смешно она психовала — дергалась и размахивала указкой. Класс получал громадное удовольствие, это я чувствовал и никак не пытался утишить бурю, а сознательно подливал масло в огонь.

— Бербера, Батавия, Бостон, Болонья, Борисоглебск! — кривляясь, будто рыжий из цирка, орал я. — Булонь, баккара, Буало, бламанже, барбос — во сколько! И все на «бэ»! Чего такого перепутать?.. Барбаросса, Белосток…

— Прекрати! — закричала во все легкие Мария Афанасьевна и так шваркнула указкой по столу, что элегантная ее тростинка переломилась и конец указки, как по заказу, отлетел в меня.

Зацепило не смертельно, но ощутительно.

— Чего деретесь? Что я такого сделал? — с перепугу заверещал я. — Ну, перепутал залив с морем — и сразу по морде?! — Я ревел, размазывал сопли и… окончательно сошел с тормозов.

Бедная Мария Афанасьевна, естественно, перепугалась. И то подумать: пойдет гулять слух — учительница ученика… Долетит до районе… Она гладила меня по голове, она извинялась, объясни» не столько мне, сколько свидетелям, что указка переломилась совершенно случайно и зацепила меня без намерения со стороны Марии Афанасьевны.

А я, охваченный стихией скандала, орал и орал. Когда начал успокаиваться, почувствовал — голова моя прижата к теплой, колышущейся, необъятной, как мне показалось, груди Марии Афанасьевны. Это было приятно.

Пока все это происходило, я отлично сознавал: реветь стыдно. Здоровенный уже мужик! Но если перестать реветь, прижиматься к Марии Афанасьевне станет невозможно… И мне было очень жаль себя…

Во взрослые годы я почему-то поделился этим воспоминанием — для чего бы — с женой. С той самой женой, которая числила меня эгоистом, брюзгой, аккуратистом и прочая и прочая. Жена брезгливо выслушала меня. Я сразу пожалел о своей откровенности, но было уже поздно, пришлось услышать:

— Очередной пошлый анекдот из биографии несостоявшегося великого человека… — Она поджала губы, всем своим видом подчеркивая, как ей неприятно и неловко слушать меня.

Анекдот? Пожалуй.

Но разве вся наша жизнь не складывается из долгого ряда более и менее удачных анекдотов?

51

Носов собирался вести десятку — два звена и пару. Но не получилось: у Остапенко не запустился двигатель. И в воздух поднялась девятка. Мы уже привыкли за основную боевую единицу в воздухе считать пару. Куда было ставить девятого, вроде лишнего?

Носов приказал Меликяну пристроиться к нему слева, вторым ведомым. И в этот момент пост наблюдения объявил, что к аэродрому приближается «рама». Очевидно, то был разведчик, скорее всего, он летел на фотографирование… Высоту пост дал три, три с половиной тысячи метров… Прикрытия у «рамы» не было.

Есть такое выражение: действовать по обстоятельствам. Вот Носов и приказал Меликяну перехватить «раму». Формально так делать не полагалось. В одиночку мы уже давно не воевали… Но, сообразуясь с обстоятельствами, командир принял такое решение. Решение — приказ, а приказы, как всем известно, обсуждению не подлежат.

Мелик энергично отвалил от строя и полез вверх.

«Раму» разглядел не сразу, сначала он заметил, что в восточной стороне неба что-то взблескивает, потом сообразил — это солнце играет на фонаре разведчика, вспыхивает и гаснет…

Меликян довернулся на вспышки и, стараясь возможно быстрее сократить дистанцию, сунул двигателю полные обороты. Сближаясь, заметил — курс «рамы» точно совпадал с посадочным курсом нашей взлетно-посадочной полосы. Это подтверждало — разведчик, он прицеливается сфотографировать аэродром с ходу. Торопясь догнать противника, Мелик опустил нос «лавочкина»: будет скоростенка, решил, и превышение не нужно.

Ручка управления все ощутительней вжималась в ладонь. Он снял нагрузку триммером, но не всю, так, чтобы на ладонь немного жало; когда машина кабрирует, летчику спокойнее: не к земле, а от земли ее тянет.