Изменить стиль страницы

И вслед затем он опять замечтался над мейерберовским «Царем Небесным» и над «О, покойся во Господе» Мендельсона.

Когда пробило три четверти восьмого, он старательно завернул свои пластинки и унес их вместе с граммофоном к себе в каюту. Я побыл с ним, пока он свертывал себе папиросу в ожидании восьми часов.

– У меня еще много хороших вещей, – сказал он мне конфиденциальным тоном. – Кенена «Придите ко мне», «Распятие» Фора, а потом еще «Поклонимся Господу» и «Свете тихий» для хора. А еще вот «Иисус, возлюбленный души моей». Это такая прелесть! – за сердце хватает. Как-нибудь вечерком я вам сыграю все это.

– Вы верующий? – спросил я его.

Это восторженное преклонение перед духовной музыкой и эти грубые руки мясника… Я не мог отделаться от этого впечатления, что и побудило меня задать мой вопрос.

Он заметно колебался, прежде чем ответил:

– Я верю… когда слушаю эти вещи.

* * *

Я опять отвратительно спал ночью. Не выспавшись накануне я рано закрыл книгу и погасил лампу. Но не ушел я задремать, как меня опять разбудил приступ крапивной лихорадки. Весь день она не беспокоила меня, но как только погасил лампу и уснул, опять начался этот проклятый зуд во всем теле. Вада еще не ложился, и я попросил его принести мне порцию кремортартара. Это не помогло, и в полночь я накинул халат и поднялся на ют.

Мистер Меллэр только что начал свою четырехчасовую вахту. Он ходил взад и вперед по левой стороне кормы. Я тихонько пробрался за его спиной мимо рулевого, которого не узнал, и укрылся от ветра на подветренной стороне будки штурвала.

И снова, глядя на смутно проступавшие в темноте сложные сплетения снастей и очертания высоких мачт с поставленными парусами, я вспомнил бестолковую, полоумную команду, и сердце у меня сжалось от предчувствия беды. Можно ли рассчитывать на благополучное плавание с такой командой и на таком огромном судне, как «Эльсинора», представлявшем лишь тонкую полудюймовую стальную скорлупу с грузом угля в пять тысяч тонн весом! Страшно было и думать об этом. Это путешествие не ладилось с самого начала. И в том мучительном, неуравновешенном состоянии, какое вызывается у каждого нормального человека отсутствием сна, я, разумеется, не мог не прийти к заключению, что нашему плаванию не суждено окончиться благополучно.

Но что в действительности готовила нам судьба, о том не могло и пригрезиться не только мне, но даже сумасшедшему.

Я вспомнил мисс Уэст с ее красною кровью, – мисс Уэст, которая всегда жила полной жизнью и не сомневалась, что будет жить вечно. Вспомнил мистера Пайка, любителя музыки, дающего волю рукам. Многие, даже еще более крепкие представители блаженной памяти прошлого выходили в море, не подозревая, что это их последнее плавание. А капитан Уэст?.. Ну, этот не шел в счет. Он был существом слишком нейтральным, слишком далеким, чем-то вроде привилегированного пассажира, на котором не лежало никаких обязанностей, которому предоставлялось безмятежно и пассивно пребывать в некоей нирване собственного его изобретения.

Затем я вспомнил сумасшедшего грека, который изранил себя и которого зашивал мистер Пайк, – вспомнил, что он лежит теперь между стальными стенами средней рубки в безумном бреду. Эта картина почти заставила меня решиться, ибо в моем лихорадочно возбужденном воображении этот грек олицетворял собой все это беспомощное сборище сумасшедших и идиотов. Конечно, я еще мог вернуться в Балтимору. Слава Богу, у меня нет недостатка в деньгах, и я мог позволить себе такую прихоть. Как-то раз мистер Пайк на мой вопрос сказал мне, что, по его подсчету, затраты на содержание «Эльсиноры» составляют около двухсот долларов в день. Ну что ж, я мог заплатить не то что двести, а хоть тысячу долларов в день за те несколько дней, которые понадобились бы, чтобы доставить меня на берег или на лоцманское судно или на какое-нибудь судно, идущее к Балтимору.

Я был уже почти готов сойти вниз, поднять с постели капитана Уэста и сообщить ему о принятом мною решении, но тут мне пришло в голову такое соображение: «Так, стало быть, ты, мыслитель и философ, страдающий пресыщением жизнью, боишься утонуть, перестать существовать, погрузиться во мрак небытия?» И вот потому только, что я был горд моим презрением к жизни, капитан Уэст был спасен; его сон не был нарушен. Конечно, сказал я себе, я доведу до конца эту авантюру, если только можно назвать авантюрой путешествие вокруг мыса Горна на судне, населенном сумасшедшими, и даже хуже, ибо я вспомнил тех трех субъектов вавилоно-палестинского типа, которые вызвали взрыв гнева со стороны мистера Пайка и смеялись таким беззвучным, страшным смехом.

Ночные мысли! Мысли, навеянные бессонницей! Я отогнал их и направился вниз, продрогший до костей. В дверях капитанской рубки я столкнулся с мистером Меллэром.

– Добрый вечер, сэр, – приветствовал он меня. – Досадно, нет ветра, чтобы нас отнесло подальше от берега.

Я помолчал с минуту, потом спросил:

– Какого вы мнения о команде?

Он пожал плечами.

– Я видел в свое время много всяких команд, но такой разнокалиберной, такой несуразной команды никогда не видал. Все какие-то мальчишки или старики или калеки. Видели вы Тони – того сумасшедшего грека, что бросился тогда в воду? И это только начало. Он только образчик многих таких, как он. В моей смене есть один ирландец, огромный детина; так с ним тоже что-то неладно. А заметили вы маленького старикашку-шотландца, сухого, как треска?

– Того, у которого такой сердитый вид? Третьего дня он стоял на руле.

– Да, да, этот самый, Энди Фэй. Так вот этот Энди Фэй только что жаловался мне на О'Сюлливана. Уверяет, что О'Сюлливан грозился убить его, что будто, когда он, Энди Фэй, сменился с вахты в восемь часов, он застал О'Силлювана на том, что тот точил бритву. Да лучше я вам все передам словами самого Энди Фэя:

«Говорит мне О'Сюлливан: «Мистер Фэй, я хочу сказать вам два слова». – «Сделайте милость, – говорю. – Чем могу быть вам полезен?» – «Продайте мне ваши непромокаемые сапоги, мистер Фэй», – говорит он, – учтиво так говорит, надо отдать ему справедливость. – «А на что вам мои сапоги?» – говорю. – «Мне они очень нужны, – говорит, – и вы сделаете мне большое одолжение, если уступите их». – «Да ведь это единственная моя пара – говорю, – а у вас есть ваши сапоги». – «Мистер Фэй, свои я ношу только в дурную погоду», – говорит он. – «А кроме того, как же вы их купите? Ведь у вас нет денег», – говорю. – «Я заплачу вам, когда нам выдадут жалованье в Ситтле». – «Нет, – говорю, – я несогласен. И потом вы не сказали, что вы думаете с ними делать». – «Так я вам скажу: я их выброшу за борт», – говорит. Тут уж я увидел, что с ним не столкуешься, и повернулся уходить, а он и говорит, все так же учтиво, медовым таким голосом, а сам все точит бритву: – «Мистер Фэй, – говорит, – не подойдете ли вы поближе ко мне, чтобы я мог перерезать вам горло?» Тогда я понял, что жизнь моя в опасности, и вот пришел вам доложить, сэр, что этот человек – буйный сумасшедший».

– Или скоро будет таким, – сказал я. – Я еще вчера его заметил: высокий малый и все бормочет что-то про себя.

– Да, он самый, – подтвердил мистер Меллэр.

– И много таких у нас на судне? – спросил я.

– Больше, чем я желал бы.

В эту минуту он закуривал папиросу. Вдруг быстрым движением он сдернул с головы фуражку, наклонил голову и поднял над ней горящую спичку, чтобы мне было виднее.

Я увидел поседевшую голову с почти облысевшей макушкой, лишь местами покрытой редкими длинными волосами. И через все темя, исчезая в более густой бахроме волос над ушами, проходил огромный и глубокий шрам. Я видел его одно лишь мгновение, пока горела спичка, и, может быть, поэтому и еще потому, что этот шрам поразил меня своими размерами, – он показался мне больше, чем был, но я готов поклясться, что в него свободно вошли бы два моих пальца и что шириной он был тоже по меньшей мере в два пальца. Кости в этом месте как будто совсем не было, а была только огромная щель, глубокая впадина, затянутая кожей, и я был уверен, что непосредственно под згой кожей помешается мозг.