— Ребята, не желаете ли поразвлечься? Выпивка ваша — развлечение моё!
В те времена народ был попроще и всегда какая-нибудь добрая душа клевала на мои штучки и ставила выпивку. Я мигом выдувал достаточно пойла, чтобы унять дрожь — а трясло меня как в лихорадке — и давай валять дурака, петь и плясать. А голоса у меня отродясь не было, да ещё огненной водой я давно сжег глотку, так что когда принимался орать песню, то самому казалось, что это ворон каркает, сзывает стаю на падаль.
Одну из таких вороньих песенок я разучил ещё в Санта-Фе. Помню хреново, но вроде говорилось в ней про маленького мула, так когда я орал её в Омахе, штат Небраска, то в салуне были какие-то парни, как раз погонщики мулов. Они тут же соорудили из тряпья и ремешков что-то вроде вьючного седла, нацепили его на меня и давай гонять на четвереньках вокруг стола да пинать под зад сапожищами. А один из них — самая подлая душонка — принес кнут с длинным ремешком и уже намылился хорошенько вытянуть меня по заднице, да так, чтобы кожа лопнула, как вдруг подходит к нему какой-то другой парень и говорит:
— Ну-ка, оставь его мне!
А тот гадёныш ему перечить — чёрта, мол, с два. В это время я рухнул на пол и смотрел на все на это как сквозь кровавый туман. И плевать мне было на то, отстегают меня или нет. Я и не помнил даже толком, как я в той Омахе оказался и какого чёрта я тут забыл. Но понимать-то понимаю, что действительно заслужил я хорошую трепку.
— Ну, ты, дохлый педераст, — говорит в это время тот парень этому стервецу с кнутом, — так твою распротак, вонючка, я тебе все зубы пересчитаю!
И ка-а-ак врежет гаденышу в пасть, да так, что там уже и считать было нечего — половина зубов оказалась на полу. Дружки подняли того типа и выволокли из салуна, а публика принялась вопить и улюлюкать. Один все орал:
— Вот так чудо с сиськами!
Я так толком и не понял, к чему он это мелет. А победитель надо мной наклонился, седло отстегнул, поднял, словно дитя, закинул на плечо, словно я не мужик, а свёрнутое серапе, и вышел прочь.
А на улице меня — швырь в конскую поилку, а оттуда выбираюсь, а он своей ручищей меня окунает и окунает в вонючую воду. Ну я и решил — пойду ко дну, потому что ни сил, ни желания жить у меня больше уже не было.
Но только когда я уже принялся пускать пузыри и барахтаться перестал, мой мучитель меня из этой мерзости выудил, саданул пару раз по горбу кулачищем, вновь взвалил на плечо, втащил по узкой лесенке в какую-то комнатушку и швырнул на латунную кровать.
И только тут я хорошенько его рассмотрел! Глядь — снимает он шляпу, а по плечам — волосы: длинные, рыжие, прямо огнем горят. Баба! И подходит она ко мне, садится на кровать рядом и говорит:
— Слушай, малыш, сама не знаю, чего это я за тебя заступилась. Видать, понравился ты мне. Как увидала тебя на полу, как ты там распластался, так у меня что-то в душе и перевернулось. И ни хрена с собой не поделаю, милый ты мой, ни на что не годный, никому не нужный… Как бы не полюбила я тебя…
Ну и начались всякие там бабьи бредни. А я вгляделся в неё и говорю:
— Погоди, Кэролайн, ты что, родного брата Джека не узнаёшь?
Мне это раза три пришлось повторить, прежде чем до нее дошло — уж больно голосишко у меня слабый был и от пережитого, и от мысли, что Кэролайн такая мысль в башку пришла — меня трахнуть.
У неё от изумления челюсть так отвисла, что на кровать шмякнулся изо рта кусок жевательного табаку в полфунта весом. Потом она как всплеснет руками да как заорет:
— Сукин ты сын!
Этого ей показалось мало и она присовокупила с дюжину отборнейших ругательств, по части которых с моей сестрицей вряд ли кто мог потягаться. А потом она заплакала и ну меня обнимать, целовать, воды принесла в жестяном тазу, обмыла мою чумазую рожу и после этого уж точно опознала и все повторилось опять: слёзы, объятия, поцелуи.
Кого-кого, а уж Кэролайн, родную кровь, я всегда был чертовски рад видеть, особенно теперь, когда как никогда нужна была мне поддержка.
После месяцев пьянок, стыда и унижений сил у меня совсем не остались, так что ворковали мы с сестрицей недолго, и я, как в омут, провалился в сон.
Наутро я подыхал с похмелья, задыхался без выпивки как без воздуха, корежило всего и трясло; я купался в испарине, пару раз меня наизнанку выворачивало и блевал я желчью, аж задницу сводило, но Кэролайн и капли мне не дала, а заместо этого принялась вымачивать меня в жестяной ванне, которую где-то раскопала. Пробултыхался я в этом корыте целый день да ещё и следующий прихватил, а сестрица, как только шкура моя привыкла к кипятку, подливала новую порцию. Так что когда в конце концов я прошёл эту пытку, то с потом вся многомесячная зараза из меня вышла, только чуть не вместе с духом: когда выполз я из корыта, то был выжат как лимон, ноги меня не слушались, подгибались, как у новорожденного жеребёнка, и меня от ветра качало.
Кэролайн за то время, что мы не виделись, не сильно-то изменилась, вот только черты лица пожестче стали, да табак начала жевать. Еще, хоть и мылась она регулярно, но здорово от неё попахивало мулом: она на этих тварях возила грузы вдоль Платта, где как раз шло строительство Тихоокеанской дороги.
Я валялся в постели, пока не окреп, а она мне всё рассказывала всякие там история из своей жизни, что с ней произошли с тех пор, как она бросила меня у Старой Шкуры. Чего только, если верить этим рассказам, с ней не приключалось! Были и взлеты, но чаще падения — ведь сестрёнка так и осталась романтиком, а это значит, что вечно её подстерегали разочарования.
Тогда, от Шайенов она подалась дальше на запад и добралась до самого Сан-Франциско. Именно там она попыталась наняться матросом на какую-то посудину, но команда ещё быстрее Шайенов раскусила её принадлежность к слабому полу, и Кэролайн в один момент оказалась за бортом этой калоши. Так и не могу понять, как сестра не уяснила своей бестолковой головой, что для того, чтобы понравиться мужчинам, вовсе не нужно делать то, что делают они! Скорее — наоборот… но нет, я Шайен знаю причину: она считала себя уродиной, вот в чём дело. Но на самом-то деле все было не так — уродиной она не была, хотя и писаной красавицей назвать её было нельзя. Но была она совсем не безобразна, просто резковатые черты лица, вот и все.
Море морем, но когда началась Гражданская война, у неё появилась мысль похлеще: она отправилась на Восток и взялась выхаживать раненых. Ну, это-то у неё должно было здорово получаться, ведь при мужской силище и выносливости у моей сёстры было мягкое женское сердце, все беды с ней происходили именно из-за него. Тогда-то Кэролайн втрескалась в одного парня, которого повстречала в госпитале близ Вашингтона, округ Колумбия — вот ведь как далеко она забралась!
Парень не был раненым, а, судя по всему, был санитаром и работал с ней бок о бок. По словам сёстры, был он малый застенчивый и культурный настолько, что в свободное время кропал стихи, это же удавиться можно!
Она чувствовала, что парень отвечает ей взаимностью, ведь он давал ей почитать кое-какие стишки, а в них было полным-полно разных страстей-мордастей. И, хотя он ей прямо об этом не говорил, но Кэролайн догадывалась, что стихи те посвящены ей, и они вместе купали и бинтовали этих несчастных и страдания их как бы укрепляли их любовь друг к другу, ну и так далее… Не вижу особого смысла в том, чтобы пересказывать эту историю, а суть её вот в чем. Когда этот парень убедился в том, что Кэролайн втрескалась в него по уши, он ей признался в любви… к курчавому мальчишке-барабанщику, которому осколком оцарапало розовое плечико!
А до того момента моей сестре и в голову не приходило поинтересоваться, почему это такой здоровый парень подался добровольно выносить горшки, хотя мог запросто отправиться на поле сражения. Я прекрасно помню, как его зовут, вот только называть это имя не собираюсь, потому как оно достаточно известно благодаря его стихам. Просто я не хочу портить людям удовольствие от чтения этих стихов, вот в чём дело, если, конечно, их кто-нибудь читает.