Изменить стиль страницы

К тому моменту, когда Луицци рассматривал Фернана, юноша закончил чтение истории Пап{127} и не без некоторого восторга смаковал тайны Ватикана. Абсолютное владычество, превосходящее даже королевскую власть, непосредственное представительство самого Бога, помпезное великолепие церковных обрядов — все это ошеломило его податливое воображение, и хотя Фернан мучился завистью к любовным похождениям Борджиа{128}, тихой славе и артистичности Медичи{129}, политической и философской мудрости Ганганелли{130} — Папство схватило его за горло. Стать Папой казалось ему — в двадцать-то лет! — предназначением более достойным, чем любить и быть любимым.

Это походило на сумасшествие.

Вот в таком настроении души и разума Фернан катил по дороге из Тулузы в Париж. Луицци молча наблюдал, как дьявольская мушка крутилась вокруг носа молодого человека, когда дилижанс прибыл в деревушку под названием Буа-Манде{131}, которая ничем не привлекла бы внимания путешественников, если бы в ней обычно не останавливались на обед; а только два вида людей знают истинную ценность долгожданного обеда — это человек путешествующий и человек выздоравливающий, которому после тяжкой болезни позволили отведать первую отбивную.

Итак, огромный экипаж с гербом Франции на дверцах остановился, как обычно, перед постоялым двором и выпустил толпу пассажиров: мужчин — в шейных платках и шелковых колпаках, и женщин — в бесформенных шляпках и несвежих платках; те и другие кутались в измятые плащи, поношенные шубы, старые пальто, забрызганные грязью до такого безобразия, что их не возьмет самая жесткая щетка в самых искусных руках.

Кто не знает, что такое — сойти с дилижанса у постоялого двора? Кто не представляет этих первых комичных движений, которыми все стараются привести себя в порядок? Один усиленно трясет головой и расправляет плечи, растирает руки и с надрывом кашляет, чтобы избавиться от мерзкого ощущения, что он превратился в селедку, и почувствовать себя нормальным человеком, наслаждающимся жизнью; другой немилосердно трясет ногой, чтобы опустить штанину, которая задралась до колена, касаясь голени соседки. Молодка в самом соку не без кокетства разравнивает с помощью пальцев и жаркого дыхания накрахмаленные складки чепчика; другая, выходя из экипажа, тщетно пытается придать первоначальную красоту душегрейке цвета сухих листьев.

После этой секундной заминки все бросаются на просторную кухню, где в древних как мир огромных кастрюлях булькает варево то ли из кролика, то ли из кошки, где шипит на сковородках неизменное фрикасе с сомнительным запашком, где над жарким огнем коптятся вертела со столь вожделенными для изголодавшихся путников чахоточным утенком с соседнего болота и говяжьим окороком.

Через несколько минут, когда мужчины, воспользовавшись фонтанчиком, отсвечивавшим медью в одном из углов кухни, слегка попрыскали водичкой на пропыленные лица и руки, а женщины, исчезнув на какой-то момент, посвежели и привели себя в более или менее божеский вид, все расселись за длинным столом в обширной трапезной; тогда-то началось долгожданное пиршество — и всего за какое-то экю с едока.

Чуть погодя завязалась беседа: сперва обсудили великолепных лошадей с последней станции, мастерство форейтора, услужливость кучера и удобства экипажа; затем путники перешли на города, которые им пришлось миновать, на департамент и деревушку, где они оказались, и, наконец, на постоялый двор, где и состоялся обед.

Луицци внимательно слушал, ибо из разговора мог узнать подробности начала этого путешествия. В то же время он не терял из виду дьявольское насекомое, прицепившееся к носу Фернана.

Обыкновенно юноше вполне достаточно прожить на свете восемнадцать лет, увидеть Тулузу с ее Капитолием{132} и Париж со всеми его памятниками, чтобы считать себя вправе презирать все и вся; и потому Луицци не сразу понял, зачем Дьявол взял на себя труд слететь с носа Фернана и ужалить тщедушного, непроницаемого вида юношу, который возвращался в Париж, чтобы завершить там изучение права, начатое в Тулузе; по мнению барона, вовсе ни к чему было заставлять юношу объявлять во весь голос, что они оказались в жуткой дыре, в мерзкой забегаловке забытой Богом деревни.

Несомненно, любовь к отчизне, родному краю и, если уж быть совсем точным, к домашнему очагу являются весьма похвальными чувствами, но, если бы не они, Жаннетта не бросилась бы на защиту милого сердцу постоялого двора, и скольких бед удалось бы избежать и как дорого стоило бы ее молчание! Но за дело принялся Дьявол, а один Бог знает, совершал ли он хоть одно из своих грязных делишек, не пользуясь самыми добрыми чувствами людей.

Как вы уже догадались, мушка покинула обширный лоб студента и прыгнула прямиком на прелестный носик юной служанки, и едва девушка, которой только-только стукнуло шестнадцать, услышала слова о мерзости местечка, куда черт занес путешественников, как тут же встрепенулась:

— Ба! Сударь, тут сиживали господа почище вас и то не говорили ничего плохого!

Этот возглас привлек взгляды путников к девушке. Грубость одежды не скрывала чрезвычайного изящества ее высокой и стройной фигуры. Миниатюрные ножки в грубых сабо и восхитительные линии рук, с потрескавшейся от тяжелой работы кожей, недвусмысленно указывали на утонченность натуры и происхождение, не соответствовавшее положению девушки. Если вам как-нибудь доведется встретить на улице особу с подобными признаками неспособности к тяжкому физическому труду, уж будьте уверены — это результат того, что сия девица забыла о целомудрии или сия молодка нарушила супружескую верность ради некоего прекрасного сеньора, ставшего причиной подобной аномалии. Конечно, работа и бедность довольно быстро стирают признаки благородных корней, что так хорошо сохраняются у богатых бездельников; но в шестнадцать лет Жаннетта была живым напоминанием о грехах любвеобильной матушки.

Обратил ли на нее внимание Фернан? Нисколько. Он был поглощен грезами о папстве, и ничто не могло низвергнуть его с заоблачных высей — разве что пурпурный блеск кардинальской сутаны заставил бы его открыть глаза. Он не услышал ни насмешливого замечания юноши, ни ответившего ему нежного голоса, ни ротика, блестевшего рядом белых, как слоновая кость, зубов, ни длинных пепельно-черных кос, ни огромных серовато-голубых глаз с туманным выражением, присущим легко увлекающимся натурам.

Один только старикашка, уставившись на Жаннетту, спросил вежливым тоном, непривычным для служанок на постоялых дворах:

— И кто же эти блистательные господа, что здесь сиживали, барышня?

— А! Черт их раздери! — вмешался Гангерне. — Конечно же речь идет о наших доблестных генералах, что едва унесли ноги из Испании!{133} — И остряк восславил французское оружие, надломив крылышко цыпленка.

— И вовсе не их я имела в виду, — горячо возразила Жаннетта.

— А! Понимаю! Тогда вы говорили не иначе как о самом Папе. Его святейшество Пий Седьмой{134} изволили здесь отобедать! — Гангерне загоготал с присущими ему громовыми раскатами в голосе.

— Кто?! — очнулся тут же Фернан. — Что вы сказали?!

— Да-да, сударь, — ответила Жаннетта с уважением к личности, о которой вела речь. — Да-да, наш святой отец, Папа Римский, оказал нам честь, остановившись в нашей деревушке…

— Как! Сам Папа! — вскричал Фернан, смятенно переводя глаза с обшарпанных стен на почерневший потолок столовой. — Как? Сам святой мученик?

Теперь всеобщее внимание, поглощенное до сих пор прелестями юной служанки, обратилось на Фернана. Неразговорчивый попутчик, зажатый на передке дилижанса между кучером и мнимым индусом, Фернан оставался до этого практически чужим в странствующем сообществе, частью которого оказался по воле судьбы. Но это восклицание, столь странное в устах восемнадцатилетнего сосунка, привлекло к нему любопытные взгляды присутствующих. Только тогда все заметили его ладную фигуру, сосредоточенное лицо, большие черные глаза и широкий лоб мыслителя, за которым почти всегда скрывается или необыкновенный дар к великому, или безумная дотошность в мелочах.