Милюкова же пишет, что Чайковский ей якобы сказал: «“Я все обдумал. Вот что я скажу вам. Я никогда в жизни не любил ни одной женщины, и я чувствую себя уже слишком немолодым для пылкой любви. Ее у меня ни к кому не будет. Но вы — первая женщина, которая сильно нравитесь мне. Если вы удовольствуетесь тихою, спокойною любовью, скорее любовью брата, то я вам делаю предложение”. Конечно, я согласилась на все условия. Мы сидели все-таки очень церемонно, друг против друга, толкуя немного уже и о будущем нашем, общем. “Ну, однако, пора идти, — сказал он, встал, надел летнюю накидку (это было в июне), как-то особенно чарующе, грациозно обернулся ко мне, протянул руки во всю их длину по сторонам и произнес: Ну?..” — и я кинулась ему на шею. Этого поцелуя никогда мне не забыть. Он сейчас же ушел».
Можно усомниться в полной достоверности заключительного эпизода, но и отрицать его целиком, наверное, не стоит: нечто подобное вполне могло произойти. Подчеркивание «стариковских» качеств и любви более братской, нежели настоящей, в его случае имело серьезный смысл.
По всем признакам, Петр Ильич не рассказал Антонине Ивановне самого главного о себе — а именно, что предпочитает любить не женщин, а юношей. Этим он совершил роковую ошибку, обрекши и свою и ее жизнь на несчастья, приведшие обоих на грань безумия. С другой стороны, сомнительно, что он мог позволить себе такое признание, имея в виду невысокий интеллектуальный уровень невесты, но, если бы и позволил, оказалась ли бы она способной его понять?
Неудивительно, что настроенный на женитьбу композитор в том же июльском письме рисует Надежде Филаретовне идеализированный портрет будущей супруги: «Зовут ее Антонина Ивановна Милюкова. Ей 28 лет. Она довольна красива. Репутация ее безупречна. Жила она из любви к самостоятельности и независимости своим трудом, хотя имеет очень любящую мать. Она совершенно бедна, образованна не выше среднего уровня (она воспитывалась в Елизаветинском институте), по-видимому, очень добра и способна безвозвратно привязываться. На днях произойдет мое бракосочетание с ней. Что дальше будет, я не знаю». Создается впечатление, что за этим решением скрывается хорошо обдуманный план выбрать в жены наивную девицу, неспособную даже догадаться о его сексуальной ориентации, но установить, скрывался ли на самом деле за всем этим холодный расчет, невозможно.
Как бы то ни было, Петр Ильич не был готов к серьезным отношениям с женщиной и в какой-то момент безусловно попал в сети самогипноза. Встречаясь с Милюковой лишь формально и обсуждая с ней брачные планы, он продолжал флиртовать с Иосифом Котеком. В тот самый день, 23 мая, когда композитор сделал предложение Антонине, он писал Модесту: «Ты спросишь: а любовь? Она опять спала почти до полного штиля. И знаешь почему? Это только ты один можешь понять. Потому что раза 2 или 3 я видел больной палец во всем его безобразии! Но не будь этого, я бы был влюблен до сумасшествия, которое опять и возвращается каждый раз, как я позабуду несколько об искалеченном пальце. Не знаю, к лучшему или к худшему случился этот палец? Иногда мне кажется, что Провидение, столь слепое и несправедливое в выборе своих протеже, изволит обо мне заботиться. (Тпфу, тпфу, тпфу!) В самом деле, я начинаю иногда усматривать не пустую случайность в некоторых совпадениях обстоятельств. Кто знает, быть может, это начало религиозности, которая когда-нибудь обуяет меня, уже всецело, т. е. с постным маслом, с ватой от Иверской и т. п. Посылаю тебе карточку мою с Котиком вместе. Она была снята в самый разгар моей последней вспышки». 9 июня он опять вспоминает Котека: «Нужно несколько дней провести в Москве с Котиком».
Под впечатлением письма малознакомой девушки, случайно наложившимся на пушкинское письмо Татьяны, Чайковский оказался жертвой собственного богатого воображения.
Нельзя сказать, что он совсем не осознавал нелепости этой ситуации. В том же письме к фон Мекк читаем: «Не могу передать Вам словами те ужасные чувства, через которые я прошел первые дни после этого вечера (23 мая. — А. П.). Оно и понятно. Дожив до 37 лет с врожденною антипатиею к браку, быть вовлеченным силою обстоятельств в положение жениха, притом нимало не увлеченного своей невестой, очень тяжело. Нужно изменить весь строй жизни, нужно стараться о благополучии и спокойствии связанного с твоей судьбой другого человека, — все это для закаленного эгоизмом холостяка не очень-то легко. <…> Я решил, что судьбы своей не избежать и что в моем столкновении с этой девушкой есть что-то роковое. Притом же я по опыту знаю, что в жизни очень часто то, что страшит и ужасает, иногда оказывается благотворным, и наоборот — приходится разочаровываться в том, к чему стремился с надеждой на блаженство и благополучие. Пусть будет, что будет».
Глава двенадцатая.
Июльские надежды
Размышления Чайковского о женитьбе на Антонине Милюковой и принятие окончательного решения заняли не более трех недель. 29 мая после экзаменов в консерватории, возложив на невесту заботы по поводу приготовлений к свадьбе и скрыв факт помолвки от всех окружающих, композитор с легкой душой отправляется в Глебово (имение Константина Шиловского) работать над либретто и музыкой к новой опере. «Через неделю он попросил у меня позволенья уехать в подмосковное имение к своему приятелю, — писала Антонина об этом лете, — для того, чтобы написать скорее оперу, которая у него составилась в голове уже. Эта опера была — “Евгений Онегин”, самая лучшая из всех его опер. Она хороша, потому что написана под влиянием любви. Она прямо написана про нас. Онегин — он сам, а Татьяна — я. Прежде и после написанные оперы, не согретые любовью, — холодны и отрывисты. Нет цельности в них. Эта одна хороша с начала до конца».
Здесь впервые упоминается идея, позже использованная Кашкиным в его воспоминаниях и с его же легкой руки вошедшая в музыкальную литературу, о связи оперы с реальными событиями. Не оспаривая влияния «Евгения Онегина» на решение Петра Ильича вступить в брак, заметим, что хронологически версия Кашкина плохо совпадает с реальностью. К сочинению письма Татьяны, якобы повлиявшего на его решение создать семью, Чайковский приступил лишь в первой половине июня. Скорее всего именно письмо Милюковой и встреча с ней дали толчок для написания этой сцены. Как замысел она упоминается в письме к фон Мекк 27 мая, а как законченный отрывок — 9 июня в письме Модесту: «Всю вторую картину первого акта (Татьяна с Няней) я уже написал и очень доволен тем, что вышло».
В Глебове, в одном из красивейших мест Подмосковья, композитор обрел замечательные условия для работы над оперой. Он писал Модесту: «Пусть моя опера будет несценична, Пусть в ней мало действия, но я влюблен в образ Татьяны, очарован стихами Пушкина и пишу на них музыку, потому что меня к этому тянет. Я совершенно погрузился в сочинение оперы. Правда и то, что нельзя себе представить обстановки более благоприятной для сочинения, как та, которою я пользуюсь здесь. В моем распоряжении целый отдельный, превосходно меблированный дом; никто, ни одна душа человеческая, кроме Алеши, не появляется ко мне, когда я занят, а главное, у меня фортепиано, звуки которого, когда я играю, не доходят опять-таки ни до кого, кроме Алеши. Я встаю в 8 часов, купаюсь, пью чай (один) и потом занимаюсь до завтрака. После завтрака гуляю и опять занимаюсь до обеда. После обеда совершаю огромную прогулку и вечер просиживаю в большом доме. Общество здесь состоит из обоих хозяев, двух старых дев Языковых и меня. Гостей почти не бывает — словом, здесь очень покойно и тихо». И несколько позднее пишет владельцу имения Константину Шиловскому: «Воспоминания о глебовском месяце буквально представляются мне сном и притом очень сладким сном. <…> О, стократ чудный, милый, тихий уголок мира, — я никогда тебя не забуду!!!»
Можно легко себе представить, что, погрузившись в сочинение оперы в таком «чудном уголке мира», Чайковский почти не вспоминал о предложении, сделанном им Антонине. Решившись как будто на серьезный шаг, а по утверждению некоторых биографов, отважившись навсегда покончить с «пагубными привычками» и возымевши намерение изменить свою сексуальную природу и «зажить как все», в своей интимной переписке предсвадебного периода с братьями и близкими друзьями он, однако, ни словом не обмолвился об этом намерении вплоть до самой последней минуты. Можно предположить, что он желал сделать всем приятный сюрприз, но интонация его писем не свидетельствует о настроении человека, стоящего на пороге новой жизни. Возможно, он был так увлечен новой оперой, что недооценивал предстоящее событие. Однако при внимательном чтении переписки за май и июнь 1877 года, включающей его планы на лето, где не остается места для жены, возникает впечатление, что бракосочетание (6 июля) представлялось ему событием не более важным, чем сеанс у знаменитого фотографа.