Изменить стиль страницы

Немец, в солдатском понимании, противник вообще. А то, еще проще: «они» немцы, значит, или «он» немец, но тоже обобщенно.

Удивительно, как тонко чувствует солдат лексическую сторону языка!

Ожесточение пришло не сразу. В начале войны еще чувствовалось какое-то благодушие. «Победа будет за нами!» Уверенность в победе поначалу сыграла даже некоторую негативную роль. Раз все равно победим, так, может, и не нужно крайнего напряжения, может, вообще без нас… Еще не было чувства: ты и никто другой!

Немцы и на марше, и в бою, не глядя, поливали свинцом есть там кто или нет. А русский человек глазам не верит, он должен пощупать. Еще под Сталинградом можно было услышать грустный юмор: когда солдат идет в бой, у него сто пятьдесят патронов комплект, выдававшийся или дополнявшийся перед боем, а когда его приносят в медсанбат у него сто пятьдесят один… И выстрелить не успел.

Была и другая крайность презрение к смерти. Об этом много писали и возводили в доблесть. Но к середине сорок второго года «презрения» стало слишком много. А война еще не перевалила на победу. Иной раз так тяжело, что смерть кажется избавлением. И это не пустые слова… Постепенно писать о презрении к смерти перестали. Покажется странным, но подвиг Александра Матросова стал пропагандироваться не сразу. И как выяснилось, подобный подвиг совершали и до него. Дело солдата не умереть, «рванув рубаху на груди», а уничтожить противника.

Сильнейшее впечатление произвел на фронтовиков Константин Симонов своим стихотворением «Убей его». Симонов был кумиром военной молодежи. Его стихи читали, и песни на его слова пели в землянках, блиндажах, окопах. Я знал весь его цикл «С тобой и без тебя», читал и пел (!) в походе, на привале нередко не группе солдат, а просто товарищу. Помню и люблю его стихи до сих пор.

«Если дорог тебе твой дом…» стихотворение покоряло проникновенными, берущими за душу словами. На солдат оно действовало не меньше приказов и обращений командования. Надо было видеть суровые лица людей, слушавших взволнованные строки. С особым чувством воспринимались они накануне боя. Однажды на комсомольском собрании батальона, после стихов «Убей его», в решении было записано словами Симонова: «Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!» Вероятно, сейчас это трудно себе представить.

Сейчас мы стыдливо замалчиваем это стихотворение. Оно не включается в сборники, отсутствует в репертуаре чтецов, посвященном юбилейным, победным датам. И только сам автор прочел его на своем последнем, незадолго до безвременной кончины, творческом вечере. Он понимал, какую роль сыграли эти стихи в судьбах людей и войны.

Сам Симонов в конце жизни был смущен и озадачен тем, что стихотворение «Убей его» рассматривалось, как прямой призыв к убийству. Нельзя вырывать его из контекста времени. Надо помнить, когда оно написано. Более точного попадания сделать никому не удалось.

Когда началась Отечественная война, советская власть не отметила еще и «серебряного» юбилея. В армии, особенно в пехоте, встречались малограмотные, по большей части крестьяне старших возрастов. Были и сыновья репрессированных, раскулаченных, у которых имелись все основания относиться к советской власти без большой любви.

Были и просто уголовники. Не все хотели воевать, класть головы за Родину. На передовой случались самострелы, дезертирство. В медсанбате самострел определяли сразу по точечным ожогам вокруг входного отверстия от крупинок пороха.

Нашелся такой самострел и у нас. Отстрелил себе палец. Поутру батальон вывели в ближайшую балочку. Солдаты расположились амфитеатром по склону. Капитан из отдела контрразведки «Смерть шпионам» или попросту «Смерш» привел солдата. Без ремня, хлястик расстегнут, петлицы спороты. Капитан говорил о Родине, о присяге, о долге. Зачитал приговор Военного Трибунала. Ну, пошли! Солдат поднялся. Капитан за ним, в двух шагах. На ходу достал пистолет и выстрелил в затылок. Самострельщик без звука ткнулся в землю.

В начале войны, особенно в ее первые полтора-два года случаи переходе на сторону противника, мягко говоря, имели место. Социальная почва для этого была. Ужочень многих обидела советская власть. Появился строжайший приказ: родственников и земляков в одно подразделение не направлять «во избежание сговора и перехода на сторону врага». Приказ был настолько строг, что распределял людей лично командир полка.

Когда прибывшая из тыловых лагерей маршевая рота выстраивалась, ничего не подозревавшие родственники и земляки, друзья-товарищи, старались стать рядом, чтобы попасть в одно подразделение, в подавляющем большинстве случаев вовсе не для того, чтобы сдаться в плен, а чтобы в бою иметь рядом верного товарища, на которого можно рассчитывать в трудную минуту.

Командир полка «выдергивал» людей из строя не по списку, а указывая пальцем, рукой, и называл роту. А поодаль стояли командиры рот и составляли поименные списки. Никогда стоящие рядом или друг за другом новобранцы в одну роту не направлялись. Лишь спустя время, когда людей уже знали по их боевым и личным качествам, можно было попроситься к брату или товарищу. Но к этому времени образовывались новые связи, а старые обрывались и зачастую навсегда…

С маршевой ротой у меня связан неприятный случай. Придя в расположение полка, в ожидании распределения рота отдыхала на опушке леса. Прислонив вещмешок к дереву, я отошел. Когда, через несколько минут вернулся вещмешка не было… Все сидят. Все молчат. Все сто человек. У всех на глазах. Никто ничего не сказал. Я пришел на войну не из дома, а из общежития. Вещмешок мне собирали девушки с факультета, в основном, домашние. Горечь от этого случая осталась на всю жизнь.

С антисемитизмом я тогда этого еще не связывал. Отнес за счет уголовников.

Впрочем, еврей я был в роте один…

Письмо с фронта.

2 августа 1944 года. Шауляй.

Дорогие мама, брат и сестра!

Очень долго мы не получали писем, да и у нас их тоже не принимали. За все время мы много «путешествовали» на поезде и прошли пешком 300 километров от Городка почти до Балтийского моря, которое я скоро надеюсь увидеть. Отпуска мне получить не удалось, не пришлось и в Москву заехать. Зато в Витебске я был. Витебск город смерти. Картина ужасная. С Успенской горки он похож на гигантское, заросшее бурьяном кладбище. Он сгорел дотла еще в 1941 году. Между прочим, немцы вошли в город в пять часов дня, а я ушел в три часа, когда их танки уже были видны на том берегу Двины. На месте бывших улиц растет бурьян, так что даже фундаментов не видно, мостовые, по которым три года не ступала нога человека, поросли травой, эхо разносится, как в горах. Все мосты, виадук, вокзал, один из красивейших в России, железнодорожная станция, все, до последней будки стрелочника, взорвано и сожжено. Чудом уцелел новый мост, восстановленный после нас немцами. От Задуновской, Песковатика, Чепино, Зарученья не осталось и следа. Немножко сохранилась Марковщина. Ни один завод, фабрика или даже мастерская не работали все эти три года. Сохранились ветинститут и дома возле него, уцелели здания обкома ВКП (б), музея, клуба «Профинтерн» и кино «Спартак». В городе жителей ни души, и спросить о чьей-либо судьбе не у кого. 600 человек из 180 тысяч по довоенной переписи живут на окраинах, в землянках. Все евреи расстреляны, от мала до велика, главным образом, в 1942 году. Все оставшиеся в городе жители принудительно эвакуированы в Германию. Среди развалин, можете себе представить, уцелел единственный во всем центре наш дом. Дома, где жили Глезеры, Розины, новый дом во дворе все разрушены, а наш стоит, старенький, покосившийся, треснувший, печь развалилась, зимовать в нем нельзя. Из наших вещей не сохранилось абсолютно ничего, из мебели только письменный стол без ящиков, поломанный шкаф без дверцы. При мне там поселились две семьи из деревни.