А пески все засыпают мое рисовое изумрудное живое поле, поле, поле...

А я все пью из арыка, и не могу напиться, и не могу наглядеться на Сухейль...

Тогда она неожиданно, гибко, быстро склоняется над арыком — длинные смоляные косы и гранатовые крупные бусы падают, спускаются в арычную воду, а Сухейль пьет, пьет из арыка!..

Пьет, а сливовые глаза умоляюще, грустно, укоризненно глядят на меня... Жалуются мне...

— Айе!.. Что ты делаешь?.. Сухейль!.. Нельзя! Нельзя пить!.. Здесь червь-ришта!.. Нельзя, Сухейль... Нельзя!..— Я вмиг отрываюсь от арыка и подбегаю к ней, и оттаскиваю ее от арычной гиблой, пахнущей затхлой глиной воды.— Ты успела хлебнуть, Сухейль?..

— Да. Много! — улыбается она мне.

— Зачем?..

— Но вы же пьете, ака... И я... И я тоже... Вместе с вами...

Она стоит рядом со мной.

Я чувствую, как неслышно, тонко она дышит...

Два сливовых глаза не отрываются от меня.

Я беру ее за мокрые косы, и она молчит и глядит на меня...

Тогда я целую ее в раскрытые мокрые послушные добрые губы, и она молчит и глядит на меня...

И от губ ее пахнет арычной глиняной водой. Прекрасной водой...

И она молчит и глядит на меня...

...А пески, пески летучие обильные, тучные все засыпают, засыпают мое рисовое, мое бедное, мое изумрудное, мое живое, родное, сокровенное поле, поле, поле...

И две старухи со сверкающими узкими бритвами в руках бегут, бегут за мной, но потом отстают, отстают, вязнут — и тонут, тонут по самое горло в высоких сыпучих прекрасных песках...

И тонут по горло в песках, и отстают, отстают, отстают...

— Сухейль, я люблю тебя!..

Тут тяжелая, избыточная устремленная айва, сор¬вавшись с высокой слабой ветви, падает Насреддину на голову и, не разбившись, слетает на землю и ка¬тится по палой листве.

Больно... Слезы выступают на глазах Насреддина, но он улыбается, потирая ушиб.

— Плод созрел. Вот и падает. Созрел. Даже перезрел. Как я...

— И как я,— говорит она, и новый падучий палый хмельной плод ударяет и ее по голове.

— Айе! Больно?.. Сухейль?..

— Айе! Нет!.. Насреддин-ака!..

— Я люблю тебя, дочь бека...

— Я люблю вас, сын горшечника...

Полузатонувшие золотые телесные палые айвы тесно плывут по арыку...

Золотой арык...

Но!..

Айе!..

Кто это?! Чьи, чьи руки сразу отрывают меня от Сухейль, от ее губ?.. Чьи?..

Желтые лисьи роящиеся глаза атабека Кара-Бутона  в упор, у самого моего носа, глядят на меня.

Я слышу прогорклый, перегоревший, дурной запах вина и бараньего мяса из его узкого, перекосившегося от злобы рта.

Я отворачиваюсь от этих нечеловеческих, охотничьих глаз, от этого запаха старой тлеющей томящейгя плоти...

Опять две монгольские соколиные стрелы певуче, тонко скользят, свистят у моих отроческих, доверчивых заячьих, щенячьих ушей!..

Опять!..

В руке у атабека короткая витая плетеная тяжкая турецкая камча-плеть с серебряным литым наконечником.

Он хочет ударить меня по лицу, но по лицу не попадает, хотя я стою и не двигаюсь.

Я гляжу на Сухейль, на темные гранатовые крупные бусы, на сливовые дымчатые глаза...

Я гляжу на ее напоенные, избыточные губы... на наши реки в половодье...

Я гляжу на нее и чувствую прекрасный родной запах арычной текучей глины, глины, глины...

…Сухейль, Сухейль... все богатый, необъятный суховей засыпает бедный малый мой посев...

Я стою, а Кара-Бутон бьет, бьет, хлещет, рвет, режет меня камчою!..

Все он хочет попасть по моему лицу, чтобы угодить, хлестнуть серебряным метким наконечником мне по глазу...

Чтобы расплескать, вычерпнуть, вынуть, выгнать мертвым наконечником живой мой, горячий невиновный глаз...

Чтоб не видел я больше Сухейль!..

Все он хочет попасть по моему лицу.

И я стою неподвижно и не чую, не слышу его ударов и гляжу на Сухейль, и атабек все хочет наконечником попасть, убить, вылить мой глаз...

Ходит вокруг меня... Вьется... Прыгает!.. Приноравливается... Мается...А не попадает в мой глаз!

Мне жаль его. Старый охотник...

Камча свистит... Рвет... режет фазаний гаремный мой халат... Халат весь уже рваный... Тело мое отовсюду светится, обнажается... Невиновное. Зрелое...

— Сухейль, Сухейль, я люблю тебя! Люблю! Люблю! Люблю! Люблю! Люблю! Люблю!..— кричу я, улыбаюсь, улыбаюсь, улыбаюсь, под камчой...

— Голь! Колючка! Пыль! Пыль! Пыль! Прах! Я запорю тебя! Я выбью, вырву камчой твои блудливые глаза!.. Насмерть!..— храпит, хрипит атабек Кара-Бутон.

Он старый. Устал уже…

Мне жаль его. Старый охотник...

Наконечник серебряный томительный не попадает в глаз... Устает наконечник... Устает... Айе!..

И тут Сухейль срывается с места, и подбегает к атабеку, и хватает его за бороду, за усы, стараясь расцарапать, разрушить, разъять его лицо.

— Не трогайте его! Не трогайте Насреддина!.. Я не¬навижу вас!.. Я позову отца!.. Отец! Отец!.. помогите!..

—Нет у тебя отца!.. Твой отец мертвый лежит в гареме!

Теперь я твой отец! Теперь я твой повелитель!.. Ха-ха!..

Как только пройдет положенный после похорон срок, ты станешь моей женой!.. Девчонка... Зеленая ходжентская исфаринская урючина! С сырой молочной сладкой косточкой!..