Изменить стиль страницы

Его учили никогда не оправдываться. Русский не оправдывается — он доказывает. Либо свою правду — силой и волей. Либо свою вину. Но и, винясь, он снова утверждает Правду. Правда не соломица, силою не ломится. Правда — вот она-то и есть русская жизнь, русский храм. К Правде русский идёт назло всем и всегда. Не окольными, лазейными, тараканьими и подлыми тропами, как батуры, урусы, телесуфы, давыдки-шинкари и их только по виду русские прислужники. Но — дорогою честной, прямой, торной, непоклонной, справедливой. А потому — такою долгой, искровленной и скользкой…

На земле Правда всегда в комьях грязи. И того, кто её разгребает, кличут грязнулей, свиньёй, чернью. Но ничто не своротит русского с пути к Правде.

Он не стал бы объяснять причины, понудившие исчезнуть столь внезапно… Всё решилось само собой. И иначе…

Дверь растворилась, в гостиную уверенно вбежал юноша. Чёрные усики, глазки угольками, нос изгибом к ярким губкам. Статен, высок, гибок и обольстителен: девий плодожор. Во взгляде — такой пылкий, нестерпимый, палящий пламень, да и кожа на лице шелковиста и пряна… Степану то и осталось, что, горько скривясь, встать из-за стола и бить отходные поклоны.

На прощанье ненадолго задержал глаз на Надежде. Из-под девичьих век запрудой млела грусть и зябилась тоска: невыразима, беспросветна. А его, Бердышевы, очи и чуть усмешливо качающееся лицо… всё это как бы выжимало одну лишь горечь: «Ну-ну, желаю успеха. А уж где там нам со свиным-то рылом…».

Когда обсторонял шаркуна, кой даже не заметил незнакомца, вклинясь в невесту страстным и прихватливым взором, хрипло сказал:

— Прощевайте.

Воеводин родич не расслышал. В руке его дрожал суховатый букетик цветочков полевых.

Степан закрывал дверь, когда трепетавшие на краю стола руки девушки мёртво сорвались к коленкам. Клокочущая лава глаз обездвижилась. Ей стало безразлично всё.

Так-так, всё кончено, бессвязно-лихорадочно крутилось в голове. Степан шагал незнамо куда.

Роща, полянки, пеньки рукотворного пустоплесья, блёсткие и топкие калаужины. Если до прихода молодого Жирового в нём теплилась ещё искорка надежды, то теперь всё утухло. Явление родовитого, с иголочки одетого княжонка всё разнесло по полочкам. Куда изуродованному, скучному, лапотному «мотуну» с боярским щёголем тягаться?!

А как он на неё смотрел! Разве без взаимности могут так сверлить, жрать, проглатывать заживо? То ж нe взгляд, а греческий огонь и китова пасть! А ведь неравно знаком тебе сей петушок? Ну, как же! Жировой, князёныш, или как там? В рындах у царя вроде был. Небось, в чём провинился, коли в глушь сослали. А, может, со зла и с завидок зряшничаю. До напраслины спускаешься, Стёпа?! Впрочем, всё одно: наследный боярок. Род, красота и богатство — великие доводы, да, к тому ж, и дело молодое. Князёк, он и тут за без году неделю лучшую кралюшку сосватал. Выхухоль боярская? Где уж нам, голопупым?!

С болью, надсадясь от загрудной муки, глотал щепчатые обиды. Череп рвало. Вон же, вон! Подальше, поскорее, к чертям! Забыться, охолонуться, вырвать занозу! — стучало в мозгу. Тут я не нужен никому. Ни воеводе, ни головам, ни даже махонькой бабёнке!

Дьявол возьми эту Поликарпову свадьбу. Как всё размеренно текло в моей жизни, всё так складно и напрочь утолклось и устоялось. И не давеча устоялось, а кой уж год! Так нет же, нанесла весна нелёгкую, дурость пакостную, въедливую. Всполохнула ум, освежевала сердце, выпотрошила душу. Шкерят, как сазана. Или фазана? Нынче ж вон отсель! Тем паче, надлежит чего-там с Мурат-Гиреем разводить.

В Астрахань!

Особому порученцу Годунова «добро» на убывку не треба…

Отплыл первым же проходящим судном. В Астрахани найдётся оказия, чтобы нырнуть в омут дел, и ими он надёжно закупорит сердце от потрясений, не гася их до конца, но лишь обманно выкрашивая пустоту одиночества. На время. Хотя бы на время! А время, оно, глядишь, отсушит и стряхнёт влипчивые струпья любви. О большем мечтать не приходилось.

В третий раз на астраханскую землю Степан Бердыш ступил под занавес груденя-месяца. Воевода Лобанов-Ростовский непредвиденному возвращению удивился: «Тя уж считали за без вести сгинувшего», обрадовался не показушно — пузырь забот не сдулся, даже вдоха не спустил…

Мурат-Гирей

Новости от воеводы: после разгрома казаками рассерженный Урус и его мирзы не унялись. Снова и снова требовали срыть поволжские городки. Грозили… До казачьего напуска мирзы, помимо Хлопова, так же силком содержали других послов. Мало: «подвиг» князя пытались повторить «сильные» мирзы: Урмахмет, Хан-мирза, Кучук-мирза, опоздавшие к Яицкому городку на урусов штурм. Их постигла та же участь: мещеряковцы поочерёдке каждого бронзовым кулаком приложили. По примеру бия оскорблённые султанчики задрали и ограбили московских послов. Но это, скорее, издержки. Явное достижение Кош-Яицких побед — то, что Урус убедился в вопиющей немощи драться с кем бы то ни было, как одиночно, так и с мирзами вприкуску.

И всё же, начнись большая война с какой державой, и травленный волк способен сострить тупленный клычок. К счастью для Руси, на пограничном окоёме за последние месяцы заяснилось. Правда, не так чтоб ровно: с кочки на уступок. После смерти своего посла Делагарди в водах Нарвы, Рудольф, король Швеции, мечтая ниспровергнуть самого опасного для всех врага — Батория — решился на союз с Москвой. Вослед шведам и датчане выразили готовность с Русью замириться. Но всё ж, пока в Речи Посполитой, вербуя войска для новой войны, правил честолюбивый трансильванин Стефан, русские не были заручены от нового нашествия. А тут ещё из Барабинской степи тревожил налётами, вкупе с Тайбугином, не так давно побитый Ермаком, Мещеряковым и Сукиным сибирский царь Кучум. Что как не заразительный пример для прищемлённого Уруса?

В начале месяца густаря в Астрахань прибыл Мурат-Гирей, встреченный с княжескими почестями. Гулево длилось весь день, веселился весь город.

— Мурат присутствием своим попридавит хвосты ногайским мирзам, — делился князь Лобанов. — К нему да к брату его воинственному Сайдету — уважение в Ногайской орде сплошь. Если, даст бог, за царя до конца постоит, — тьму строптивых мирз к покорству приведёт, да ещё вразумит, чтоб нашего государя зауважали.

— А что царевич? Умён ли?

— Лисий бес. Клянётся, что верен царю. Но полной веры — не так чтоб. Дикой народец. Что крымец, что ногай, все — батыева помета. Баб любит без меры. Смотреть тошно: цельный двор развратниц с необступными чреслами от чужих глаз прячет, морды всем покрывалами закутал. А что с того? В палатах визг, писк, стон, а-ах-а-ах! Подойти близко — мерзостно. А искус!.. Вот и смекни: что он там с ними, шалый, провёртывает! Стыдобища, срам да и только… И завидки… — воевода осклабился, крякнул, впихивая в жирные губы ковш с мёдом.

— Стал быть, не больно государского толку муж?

— А вот это б не сказал бы. Он меня сколько раз просил: дозволь-де, воевода, мне вольно жить, с глазу на глаз с ногаями гуторить. А то, мол, какое мне доверье, если я подзаточный? Все под присмотром. С бабами Мурат оттого много вожжается, что простору истинно царского не видит. С безделья. Вить, по титулу он как бы владетельный князь четырёх рек. А на деле: пугало на привязи. И то ж хрен, как ему совсем уж без проверки доверять? А тут такое вышло: вчера понаехали к нам важные вельможи от Уруса и Ибрагим-султана. Вот где, вот перед кем бы наприклад развернуться царевичу, показать, что муж самостоятельный и, одновременно, государю преданный! Гиреич-то назавтре большую гульку назначил. На пиру, я разумею, и должен разговор с урусовыми прилипалами изойти. Хочу, чтоб ни он, ни они не видели нашей опеки, а совещались искренно: сам друг, око в око, ухо в ухо. С глазу на глаз, но чтоб и третий глаз был, им не заметный — наш. Пусть, это, себе думают, что ухо в ухо. А всю ихнюю беседу и мы уловим…. — воевода поднял палец к буйным копёшкам бровей, пригладил.