Письмо было грустное, в нем сквозили недовольство и скука.
Но Янка обратила внимание только на содержание, а в настроение вникать не стала — в эту минуту она была поглощена своими заботами.
Она сделалась необыкновенно доброй и веселой. Гжесикевича, который однажды привез ей букет, она поблагодарила так горячо, так ласково пожала ему руку, так дружелюбно на него посмотрела, что Анджей был вне себя от счастья и хотел тут же сделать ей предложение, но не было возможности — все время кто-нибудь мешал. Даже Сверкоский почувствовал эту перемену; доброта Янки и любовь ко всему свету и к людям изливались, словно лучи, на окружающих. Только Залеская была удивлена ее состоянием и с любопытством следила за приготовлениями.
Один Орловский не видел в ней никакой перемены, все глубже погружаясь в странное спокойствие, которое приглушало в нем все мысли и желания. Он сам себя не узнавал! Всегда такой деятельный и добросовестный, он теперь выполнял свои обязанности автоматически, целыми днями сидел, бессмысленно уставясь в окно. Минуты, когда он бывал в полном сознании, повторялись все реже и реже. Он часто срывался с места, бежал то наверх, то на перрон, на полдороге забывал, зачем идет, останавливался и, потирая лоб, возвращался к себе в кабинет. Его мучили страшные головные боли; в полубессознательном состоянии он лежал на диване, всматриваясь в какой-то призрак, который постоянно возникал перед ним. Потом вдруг вскакивал, желая схватить его, убедиться, что это ему мерещится, затем упрекал себя за свои видения, ссорился сам с собой и все больше уходил от жизни. Он пробовал читать, чтобы проверить зрение, — временами ему казалось, что он слепнет, тень неведомого страха маячила перед его глазами; однажды призрак находился так близко, что он почти мог прикоснуться к нему; иногда он видел его вдали, как бы в глубине зеркала, — красное лицо с большой седоватой бородой и пылающими глазами; этот неизвестный двойник наклонялся к нему и что-то шептал на ухо, так что Орловский в испуге отшатывался или слушал с глубоким вниманием, как слушал бы дочь или кого-нибудь из коллег, кивал головой, возражал, нередко вступал в спор, горячий и долгий, который не раз слышали в соседней комнате Стась и Залеский.
У Орловского было раздвоение личности. Впрочем, бывали дни, когда он чувствовал себя и мыслил вполне нормально; тогда его поражала перемена в Янке, ее лихорадочные приготовления, но он ни о чем не спрашивал, страшась ответа, смутно предчувствуя, что она думает об отъезде, что готовится к нему; его догадку подтвердили чемоданы, которые Янка купила в Кельцах и поставила в своей комнате. Нервы его были напряжены, он предчувствовал катастрофу. Нередко ночью он вставал и шел посмотреть, не уехала ли уже Янка. Между ними установились натянутые отношения.
В конце недели Янка написала Цабинскому письмо, назначив день приезда и попросив, чтобы он для первого выступления дал ей роль Марии в «Докторе Робине»,[13] ту самую роль, которую она должна была когда-то играть и которую у нее в последнюю минуту отобрала Майковская.
Цабинский с восторгом сообщил ей, что роздал уже роли и напечатал в местной газете заметку о том, что ангажировал молодую, незаурядную драматическую актрису, что Владек уехал, а Майковская пробудет только до ее приезда. Письмо это укрепило Янку в ее решении — теперь ясно определилась цель.
Минута отъезда приближалась. Дорожные чемоданы были упакованы, и вдруг Янка стала откладывать отъезд с часу на час, с поезда на поезд… Предстояло сказать обо всем отцу; Янка была уверена, что он согласится. А если нет? Она чувствовала, что остаться уже не может, — слишком прониклась она всеми этими планами и приготовлениями, чтобы безропотно отречься от будущего.
Несколько раз она начинала разговор с отцом; но слова застревали в горле. «Уезжаю», — говорили ее глаза, а губы молчали, сомкнутые робостью; она боролась с собой и не решалась сказать об этом напрямик.
Под конец все вышло как-то само собой.
В последний вечер они сидели, как обычно, за чаем.
Была темная, дождливая ноябрьская ночь, ветер выл в дымоходах, дождь барабанил по стеклам, лес стонал. Сквозь щели в окнах просачивался холод, и ветер колебал пламя тускло горящей лампы. Янова тяжело вздыхала, сонно слоняясь по квартире; даже Рох проникся общим настроением, сидел печально на кухне у плиты и всякий раз, как ветер проносился по лесу, отзываясь зловещим свистом в трубе, вяло поднимал глаза на окно, крестился и опять тупо глядел в догорающий огонь.
Орловского донимал ревматизм, он натер ноги муравьиным спиртом, обмотал их фланелью и забился в кресло, проклиная все на свете. Налитыми кровью глазами он следил за Янкой, которая, не в силах усидеть на месте, ходила из комнаты в комнату, сгорая от нетерпения.
Она решила ехать завтра.
«Завтра», — повторяла она тысячу раз и тысячу раз собиралась сказать отцу об отъезде, но, встречаясь с его взглядом, в котором сквозили страх, почти безумие, она все не могла решиться. Холодно, темно и как-то страшно было на сердце. Возбуждение достигло предела. С тревогой смотрела она на проливной дождь, вздрагивала при виде теней, метавшихся по потолку, притаившихся за мебелью. Наконец она пошла в свою комнату, отперла чемоданы и внимательно, словно впервые, посмотрела на их содержимое.
— Янова! Рох! — крикнул Орловский, сорвался с кресла и испуганными глазами впился в окно, за которым распласталась привлеченная светом летучая мышь. Она била крыльями и скользила по стеклу.
Янка задрожала от этого голоса, вскочила, замерла от страха.
Орловский притих, сел на прежнее место, посмотрел на нее и спокойно спросил:
— Готовишься к отъезду?
— Да, — с дрожью в голосе ответила Янка и сделала шаг вперед, будто готовясь к борьбе. Ее пронизал озноб.
Они долго смотрели друг на друга.
— Куда едешь?.. — спросил он беззвучно.
— В театр, — ответила Янка медленно, с усилием: спазмы ужаса душили ее, сжимая горло. С возрастающей тревогой всматривалась она в землистое лицо, в глаза отца, глядевшие на нее с упорством маньяка.
Промчался поезд с шумом и стуком, задрожали стены, посуда в буфете забренчала, потом воцарилась мертвая тишина.
— Куда уезжаешь? В театр?
— В театр…
Опять молчание. На линии заиграли рожки стрелочников; буря нарастала и била в окна, уныло стонал лес, нарушая зловещую тишину дома.
Глаза Орловского сверкнули; посиневшие, старчески отвисшие губы вздрогнули; он склонил набок голову, сразу став таким беспомощным, дряхлым, что Янка невольно сделала шаг вперед, опасаясь, как бы отец не свалился с кресла.
Он протер глаза, выпрямился и, словно пробудившись от сна, посмотрел сперва на Янку, потом на чемоданы. Сознание вернулось к нему. Янка насторожилась. Она была уверена, что отец будет возражать, выйдет из себя, может быть снова прогонит ее; к этому она была готова и твердо решила уехать; но этот взгляд отчаяния запал ей в сердце, расслабил волю, лишил уверенности; такого она не ожидала.
— Поезжай… поезжай… поезжай… — хрипло говорил он, будто с каждым словом отрывался кусок его сердца. В его голосе слышалось страдание.
Янка не ответила. Страх охватил ее, залил огнем лицо и руки, лишил мужества; она посмотрела на отца, не в силах сказать ни слова, а он встал, пошел в свою комнату и тут же вернулся с большим серым конвертом.
— Поезжай; вот здесь все, что у меня есть, — он стал вынимать и бросать на стол закладные, векселя, купоны, чековые книжки. — Здесь все, что у меня есть! — повторил он и достал из письменного стола деньги, вынул мелочь из кармана и все это сложил в одну кучу.
— Бери, не будешь больше терпеть нужду, а мне эти деньги ни к чему. — Переведя дух, он на минуту остановился, устремил взгляд куда-то вдаль и продолжал: — Мне уже ничего не надо. Дирекция похоронит меня за свой счет, а мне ничего не надо. Останусь один — сейчас лягу и умру… умру… умру… — повторял он все медленнее. Голова его затряслась. Он выронил конверт, поднял руки и зашатался.
13
«Доктор Робин» (1842) — одноактная комедия французского драматурга Жюля Премере (1819–1868).