— А, чтоб тебя! — Она продолжала думать вслух: — Куры, гуси, телята… столько добра, столько добра! И все как есть отдал этой лахудре! Чтоб тебе пусто было, чтоб тебя черви съели где-нибудь под забором за то, что так обидел меня, несчастную!
Она в бешенстве подскочила к кровати и заорала:
— Встать!
Больной не шевельнулся. Стоя над ним и грозя ему кулаком, она кричала:
— Околевать — так, небось, ко мне пришел! Может, еще похороны на наши деньги справить? Новый сукман[1] тебе купить? Как бы не так! Если Юлина — такое золото, убирайся к ней! Разве я обязана тебя у себя держать? Если она лучше меня, так…
Она не договорила, услышав звон колокольчика. Это пришел ксендз со святыми дарами.
Утирая злые слезы, Анткова низко поклонилась ему, потом, налив освященной воды на выщербленную тарелку и положив на нее кропило, вышла в сени, где уже теснилось несколько человек, пришедших вслед за ксендзом.
— Слава Иисусу!
— Во веки!
— Ну, что у вас?
— А ничего. Обидел меня, обделил, а помирать ко мне притащился! И не помирает! Ох, я, несчастная! — Она расплакалась.
— Правда, правда! Ему уже гнить, а вам жить! — отозвались слушатели в один голос, сочувственно кивая головами.
— Где это слыхано, чтобы родной отец так делал? — начала опять Анткова. — Разве мы с Антеком мало ему угождали, разве не работали, как волы? Я ни единого яичка, ни кусочка масла не продавала, все только ему подсовывала. Каплю молока надоишь, — так у девчонки, бывало, изо рта вырываю и ему отдаю. Потому что старый… ну, и отец! А он взял да Томеку все отписал! Пятнадцать моргов, хата, коровы, поросята, телок… И телеги и все хозяйство — шутка ли! Ох, бедная моя голова! Нет правды на свете, нет!
Припав к стене, она заревела вголос.
— Не плачь, кума, не убивайся. Господь хоть и строг, да милостив, он еще вас наградит, — сказала одна из баб.
— Не трепли попусту языком, дура! Обида обидой остается. Старый помрет, а они из нужды не выкарабкаются, — возразил ее муж.
— Трудно вола вести, когда он не хочет итти! — сентенциозно добавил другой мужик.
— Ну… Притерпишься, так и в пекле проживешь не худо, — пробурчал третий и пустил длинную струю слюны сквозь сжатые зубы.
Наступило молчание. Ветер стучал закрытой дверью и через щели наносил снег в сени. Мужики стояли без шапок, топая закоченевшими ногами, чтобы согреться. А бабы сбились в кучу и, пряча руки под запаски,[2] терпеливо ожидали, поглядывая на дверь, из-за которой по временам доносился голос ксендза или тихий, хриплый шопот больного.
Наконец ксендз позвонил в колокольчик, и все, толкаясь, вошли в комнату. Старик лежал на спине, зарывшись головой в подушку. Из-за раскрытой рубахи желтела грудь, поросшая седыми волосами. Ксендз, наклонясь над ним, в эту минуту клал на высунутый язык облатку.
Все встали на колени и, подняв глаза к потолку, громко сопя и вздыхая, крепко били себя в грудь. Женщины склонялись головами до самой земли и бормотали:
— Агнец божий, искупивший грехи мира…
В углу ворчала собака, встревоженная непрерывным звоном колокольчика.
Наконец ксендз окончил обряд соборования и подозвал дочь старика.
— Где это ваш Антоний?
— А где ж ему быть? На работе.
Ксендз постоял, о чем-то размышляя, поглядел на окружающих, потом стал старательно застегивать свою дорогую меховую шубу. Он вспомнил, что надо же что-нибудь сказать этим людям, но ничего не мог придумать и, простившись с ними кивком головы, пошел к двери, протягивая белую, тонкую, холеную руку для поцелуя стоявшим на коленях прихожанам.
Вслед за ним сразу ушли все. Короткий декабрьский день кончался. Ветер утих, и крупными хлопьями повалил снег.
В избе стало сумрачно. Анткова сидела у печки, машинально ломая сучья и подбрасывая их в огонь.
Она, видимо, что-то обдумывала и каждую минуту смотрела то в окно, то на кровать. Больной давно лежал совершенно неподвижно, его не было слышно. Женщина в сильном нетерпении часто срывалась с места и стояла, напряженно прислушиваясь и глядя в окно, потом снова садилась.
Быстро надвигался вечер. В избе было уже почти темно.
Девочка дремала, прикорнув у печки. Огонь едва мерцал, освещая розоватым светом колени женщины и кусок грязного пола.
Заскулила собака, царапаясь в закрытую дверь. В сенях куры на насестах кудахтали тихо и протяжно.
В избе была мертвая тишина. От мокрого пола тянуло промозглой сыростью.
Анткова вдруг вскочила и, подойдя к окну, выглянула наружу. Улица была пуста, и снег сыпал так густо, что в нескольких шагах ничего нельзя было разглядеть.
Женщина постояла у кровати, словно в какой-то нерешимости, но это длилось не больше минуты. Она быстро и грубо сорвала с больного перину, бросила ее на вторую кровать, а старика крепко ухватила подмышки и подняла на ноги.
— Магда! Отвори дверь!
Малышка бросилась открывать.
— Иди-ка сюда! Бери его за ноги!
Магда обхватила ручонками ноги деда и ждала.
— Ну, идем! Неси, не зевай! — добавила она резко.
Безвольное, неподвижное тело казалось очень тяжелым.
Старик, видимо, был в беспамятстве и не сознавал, что с ним делают. Дочь держала его крепко и скорее волокла, чем несла, так как девочка кувырнулась через порог, выпустив ноги старика, оставлявшие в снегу глубокие борозды.
Должно быть, холод заставил старика очнуться. Во дворе он начал стонать и шептать отрывисто:
— Юли-ся… ради… бога… Я…
— Кричи, кричи! Хоть надорвись, никто не придет.
Она проволокла его через весь двор к хлеву, толкнула ногой дверь и, втащив старика внутрь, сразу за порогом швырнула его к стенке.
Свинья, запертая в хлеву с поросятами, захрюкала и поднялась.
— Чушечки! Чух, чух, чух!
Свинья и поросята выбежали. Она захлопнула было дверь, но снова вернулась в хлев, расстегнула старику рубаху на груди и, сорвав с его шеи большую ладонку, сунула ее к себе в карман.
— Околевай тут, проклятый!
Оттолкнула носком башмака мешавшую ей пройти ногу старика и ушла.
Из сеней она снова высунула голову за дверь и позвала:
— Чушечки! Чух, чух, чух!
Свинья с поросятами побежали к ней. Она вынесла и насыпала им картошки. Свинья жадно накинулась на еду, а поросята тянулись бледнорозовыми пятачками к ее сосцам и сосали, толкая друг друга.
Войдя в избу, Анткова зажгла на шестке лампочку и, повернувшись спиной к окну, распорола ладонку. Глаза у нее загорелись, когда она увидела внутри несколько бумажек и два серебряных двугривенных.
— То-то он говорил, что у него есть деньги на погребение!
И, завернув деньги в тряпочку, спрятала их в сундук, бормоча:
— Вот иуда, пропади ты пропадом!
Она принялась разжигать в печи погасший огонь и готовить ужин.
— Ах, чтоб тебя! Воды-то в доме ни капли!
Она вышла за порог и закричала:
— Игнац! Игнац!
Только через добрые полчаса заскрипел снег, и за окном промелькнула тень. Анткова схватила полено и стала у входа. Дверь с громким стуком распахнулась, вбежал маленький мальчик — лет девяти, не больше.
— Шатаешься по деревне, бездельник окаянный, а в хате воды ни капли! — Одной рукой она удерживала мальчика на месте, другой колотила его, а он ревел благим матом.
— Матуля, не буду! Матуля, пустите… Ой!
Она била его с остервенением, срывая на нем накипевшую за день злость.
— Матуля! Ой, боже! Не бейте! Спасите!
— Будешь шляться чорт знает где, стервец! Ни воды принесть, ни дров наколоть — даром, что ли, я тебя кормлю!
Мальчик с трудом вырвался, наконец, из ее рук и прыгнул в окно, выкрикивая сквозь плач:
— Чтоб у тебя руки до локтей отсохли, чтоб ты издохла, сука! Принесу я тебе воду, когда рак свистнет! Дожидайся!
И убежал в деревню.
Скучно было в избе. Лампочка еле мигала. Маленькая Магда тихо всхлипывала в углу.