Изменить стиль страницы

Совершенно иначе воспринимает чувство к женщине Юрий. Вызвав Любовь ночью на свидание, он признается ей:

«Прошедшую ночь, когда по какому-то чудному случаю я уснул спокойно, удивительный сон начал тревожить мою душу: я видел отца, бабушку, которая хотела, чтоб я успокоил ее старость на счет благополучия отца моего, — с презреньем отвернулся я от корыстолюбивой старухи… и вдруг ангел-утешитель встретился со мной, он взял мою руку, утешил меня одним взглядом, одним неизъяснимым взглядом обновил к жизни… и… упал в мои объятья. — Мысли, в которых крутилась адская ненависть к людям и к самому себе, — мысли мои — вдруг прояснились, вознеслись к небу, к тебе, Создатель, я снова стал любить людей, стал добр по-прежнему. — Не правда ли, это величайшее под луною благодеяние? — и знаешь ли еще, Любовь, в этом утешителе, в этом небесном существе, — я узнал тебя!..»

Этот монолог выражает то отношение к любви, которое останется в лермонтовской лирике навсегда. «Влечение пола» — сила страшная и могущественная, способная изуродовать человека, исказить и погубить его личность; но истинная любовь возвышает и одухотворяет; она спасительна в самом прямом смысле слова.

В предмете своей любви он замечал отблеск божественной гармонии, которую он определял как «дивную простоту». В этих стихотворениях находила отражение лермонтовская «жажда идеального»:

Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все оболыценья света, но не свет…
……
Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил…
(«1831-го июня 11 дня»)

Представляя себе облик возлюбленной, поэт освобождается от кипения земных страстей; он начинает ощущать божественную тишину.

В стихотворении 1832 года, обращенном к Варваре Лопухиной, Лермонтов рисует именно такой женский образ — умиротворяющий:

Она не гордой красотою
Прельщает юношей живых,
Она не водит за собою
Толпу вздыхателей немых.
И стан ее — не стан богини,
И грудь волною не встает,
И в ней никто своей святыни,
Припав к земле, не признает.
Однако все ее движенья,
Улыбки, речи и черты
Так полны жизни, вдохновенья,
Так полны чудной простоты.
Но голос в душу проникает,
Как вспоминанье лучших дней,
И сердце любит и страдает,
Почти стыдясь любви своей.

Почему «почти стыдясь»? Потому что любит земной любовью, а это существо — небесное…

Однако земные чувства к земным существам до добра явно не доводят. В том же году Лермонтов пишет стихотворения, обращенные к совсем другой женщине — к Наталье Федоровне Ивановой («Н. Ф. И.»), и там уже все выглядит совершенно иначе:

Она была прекрасна, как мечта
Ребенка под светилом южных стран;
Кто объяснит, что значит красота:
Грудь полная, иль стройный, гибкий стан,
Или большие очи? — но порой
Все это не зовем мы красотой:
Уста без слов — любить никто не мог;
Взор без огня — без запаха цветок!
О небо, я клянусь, она была
Прекрасна!., я горел, я трепетал,
Когда кудрей, сбегающих с чела,
Шелк золотой рукой своей встречал,
Я был готов упасть к ногам ее,
Отдать ей волю, жизнь, и рай, и все,
Чтоб получить один, один лишь взгляд,
Из тех, которых все блаженство — яд!

Ого! Здесь совершенно другой образ и другое чувство! Говоря о Лопухиной, поэт отводит глаза от того, что Заруцкий назвал бы «женскими прелестями», — от стана, от груди, — он лишь ощущает исходящую от этой девушки тишину и признает эту тишину божественной. Она — ангел, проливающий покой на измученную душу.

Та же, которая «прекрасна, как мечта», — она обладает всем набором непобедимого женского оружия. И юный поэт, подверженный всем искушениям плоти, сражен наповал. Чувство это темное и необоримое, Лермонтов называет его «ядом». В другом стихотворении того же периода он опять возвращается к образу «яда»:

Я счастлив! — тайный яд течет в моей крови,
Жестокая болезнь мне смертью угрожает!..
Дай Бог, чтоб так случилось!., ни любви,
Ни мук умерший уж не знает…

Вспомним этот «яд», когда дочитаем до конца драму «Люди и страсти»…

В наперсницы своей «любви» Заруцкий избирает тихую Любеньку. Он умоляет девушку устроить ему свидание с Элизой. При этом он выражается несколько вычурно и, главное, опять пошло! «Умоляю вас. Сделайте меня счастливым. — Вы не знаете, как горячо мое сердце пылает… если когда-нибудь Купидон заглядывал в ваше сердце… Во имя того юноши, который мил вам, заклинаю вас, приведите ее сюда…» При этом Заруцкий становится на колени и берет Любовь за руку.

Свидетелем этой сцены в саду становится Юрий. Для него происходит нечто вроде повторного крушения мира. Только что на него буквально обрушились небеса — конфликт между бабушкой и отцом дошел до крайней точки. Юрий в ловушке: какое бы решение он ни принял — статься ли с бабушкой, уехать ли с отцом, — это решение будет убийственным.

«Дурно кончаются мои дни в этой деревне, — мучается он. — Какие сцены ужасные… мое положение ужасно — как воспоминание без надежд… чрез день мы едем… но куда? Отец мой имеет едва довольно состояния, чтоб содержать себя… и я ему буду в тягость… о! какую я сделал глупость… но тут нет поправки… нет дороги, которая бы вывела из сего лабиринта… Что я говорю?., нет, моему отцу я не буду в тягость… лучше есть сухой хлеб и пить простую воду в кругу людей любезных сердцу… нежели здесь веселиться среди змей и, пируя за столом, думать, что каждое роскошное блюдо куплено на счет кровавой слезы отца моего… это адское дело…»

И в этот самый миг он видит сцену, которую очень легко истолковать как любовную: Заруцкий и Любенька! Он на коленях и держит ее за руку!

Не то ужасно, что друг и возлюбленная изменяют (как счел Юрий) ему у него за спиной; ужасно то, что оба они оказались недостойны его чувств. Это все ужасно пошло… Лучший друг, поверенный самых глубоких переживаний. И ангел чистоты — Любовь.

«Довольно!.. — не выдерживает Юрий. — Пистолеты будут готовы в минуту…»

Он вручает Заруцкому пистолет: «Вот наша дружба!»

Заруцкий, естественно, в недоумении: «Что это значит?.. Я не хочу! — растолкуй мне, за что и на что?., может быть, ошибка… черт возьми, я не стану с другом стреляться».

Юрий ничего не объясняет — он обезумел: «Если он меня убьет, она ему не достанется; если я его убью… о! мщенье!.. она ему никогда не достанется, ни ему, ни мне… Смерть ему, похитителю последнего моего сокровища, последнего счастья души моей…»