Изменить стиль страницы

— Гарантия от клопов полная!

Впервые у Юрия и Валентины была своя спальная комната, кабинет с книжными полками и письменным столом, детская и общая комната-столовая с телевизором.

Радость от новоселья омрачалась мыслью о том, что руководство писательской организации, не без совета обкома КПСС, снова обошло Гэмо, и квартиру дали не в новом доме, как было ранее обещано, а в так называемом старом фонде.

Секретарь, ведающий писательским хозяйством, сказал:

— Когда мы утверждали списки в обкоме, кто-то напомнил о твоем выступлении в Колосове. Вроде бы ты там прочитал какой-то антисоветский рассказ.

Гэмо сказал об этом жене только после того, как переехали в новую квартиру.

— А мне здесь нравится, — сказала Валентина. — Мы живем в историческом центре Ленинграда. Отсюда до любого театра и до твоей любимой Филармонии рукой подать. Да и школа, как я узнавала, хорошая, можно сказать, историческая, основанная чуть ли не самим Петром Первым.

Школа до сих пор жителями района называлась «Петершуле» и была старейшей немецкой школой в России, где преподавание до войны велось на немецком языке. Во время войны, само собой, все старые традиции были уничтожены, и школа стала обыкновенной ленинградской школой. Теперь она отличалась от других только тем, что в ней учились писательские дети.

В эти дни Гэмо с особой болью в душе почувствовал, что к нему продолжают относиться в писательском Союзе как к экзотическому, чужеродному явлению, которому довольно и этой засранной литературоведом-эстетом квартиры. Зато Валентина была особенно внимательна к мужу и всячески подчеркивала преимущества нового жилья перед писательским домом на улице Ленина, на Петроградской стороне.

— Мы уже жили на Петроградской стороне, — утешала она. — Пока до центра доедешь — намаешься в автобусе и трамвае. А тут — вышел — Невский, Казанский собор, все театры, до Эрмитажа можно пешком дойти…

Валентина была идеальной писательской женой. Трудное военное детство не позволило ей получить систематическое образование. Но ее такт и вкус никакими дипломами невозможно было бы обеспечить, а более всего самоотверженную преданность семье, ее миру и благополучию.

Как-то она призналась:

— Сейчас, когда у меня семья, ты и дети — мне уже ничего не страшно в жизни. Когда я тебя встретила, я была так одинока и в первое время не верила своему счастью… Ты мне казался таким холодным. Правда, я и теперь не совсем хорошо знаю, что у тебя на самом донышке твоей души. Может быть, так не бывает, чтобы даже самый близкий человек все знал о другом… Знаешь, тогда мне всегда было холодно. Даже жарким летом, даже когда была тепло одета, вдруг повеет на меня страшным холодом одиночества… Теперь этого у меня нет. И, если кто-то будет угрожать сегодняшнему моему положению, я ему выцарапаю глаза, перегрызу горло…

Они лежали на широкой кровати, купленной в комиссионном мебельном магазине. Она им напоминала ту, красного дерева, с которой потом пришлось расстаться.

— Скажи, тебе продолжает сниться твой двойник?

Гэмо ответил не сразу. Вообще, это ощущение трудно поддавалось словесному описанию, он часто, профессионально, как литератор, примеривался: а мог бы он описать все это? Скорее всего, нет. Он знал, понимал, что это бессилие неодолимо.

— Он как бы всегда со мной. Иногда я забываю о его существовании, но бывает, он напоминает о себе в самых неожиданных местах и ситуациях. Когда я зимой ездил с Фаустовым в Колосово, я ожидал, что уж гам-то он будет всегда рядом, а его будто и не было вовсе. Я даже не стал заходить в редакцию районной газеты, зная, что мне скажут: нет такого, нет, и не было никогда.

— А где же он?

— В другой, параллельной жизни, как бы в другом времени.

— Фантастика, — проговорила Валентина. — Может, тебе посоветоваться с братьями Стругацкими?

— Нет, это не фантастика, это не плод воображения, — сказал Гэмо. — Это просто другая жизнь, нормальная другая жизнь…

— Помнишь, ты говорил о второй действительности, которую создал творческий человек? — напомнила Валентина.

Гэмо вспомнил свои рассуждения о том, что человечество как бы создало вторую действительность — действительность воображаемую, населенную вымышленными литературными персонажами, ставшими такими же известными, как исторические личности. Она, эта действительность, уже стала неотъемлемой частью человечества. Если лишить людей современного мира Одиссея, Геракла, Гаргантюа и Пантагрюэля, Отелло и Гамлета, Евгения Онегина, это уже будет страшно бедный духом человек, даже не человек в современном понимании.

— А Христос — он литературный или действительно существовавший человек? — спросила Валентина.

— Он может быть и тем, и другим, — с шутливым оттенком в голосе ответил Гэмо.

Он остерегался говорить с женой на религиозные темы. Особенно когда обнаружил, что она тайком окрестила детей. Старший в то время уже заканчивал школу и даже получил повестку из военкомата.

На другой стороне канала Грибоедова, в двух шагах от дома, вот уже много лет стояла в лесах церковь «Спас-на-Крови», поставленная на месте убиения террористом российского императора. Гэмо замечал, что Валентина порой украдкой крестилась на обезглавленные купола, на одном из которых торчала двухусая радиоантенна. Старушки пробирались через многочисленные проломы в заборе, окружавшем храм, к огромному, на всю высоту стены, мозаичному изображению Христа и выковыривали кусочки смальты, заметно изуродовав памятник.

— Так они его совсем уничтожат, — заметил как-то Гэмо.

— Пусть уж лучше таким образом уничтожат, — вздохнула Валентина.

Уничтожение церквей в Ленинграде превосходило все возможные пределы. Мало того, что храмы просто разрушались от недогляда и ветхости, они сносились, и вместо них возводились помпезные станции быстро строящегося метро. И, странное дело, никто против этого не возражал, кроме какой-то жалкой кучки любителей старины.

В характере Валентины Гэмо давно приметил черты искреннего чувства, которое коммунисты называли интернационализмом, при том, что она была привержена русской культуре и сурово отчитывала тех, кто морщил нос от старинной русской песни, церковного пения.

Она была настоящей русской женщиной, и Гэмо гордился ею, и, хотя они мало разговаривали, с годами стали замечать, что они не только сходятся во вкусах, но порой, одновременно открыв рог, чтобы что-то сказать друг другу, обнаруживали, что собираются выразить одну и ту же мысль.

Незнамов поначалу любовался храмом только издали, с угла канала Грибоедова и Невского проспекта. Но сейчас он решил подойти поближе. Он помнил эту церковь еще с самого своего первого приезда в Ленинград. Тогда она показалась ему каким-то осколком, разрушающимися развалинами, которым до конца осталось совсем немного. Но церковь все стояла, окруженная уже почерневшими лесами, покосившимся забором, удивляя своей живучестью и нежеланием ухода в небытие, разделив судьбу многих петербургских храмов.

А вот сегодня она, почти полностью восстановленная, празднично сияла мозаичными куполами, сверкала ажурным кружевом заново воздвигнутых крестов. Чисто вымытые изразцовые плиты, восстановленная мозаика открыла удивительное, несколько чуждое строгому классическому стилю ближайших зданий, сооружение. Как большинство произведений архитектуры, созданных в порыве несдерживаемого вдохновения, «Спас-на-Крови» смотрелся вполне согласно с окружающим пейзажем, нисколько не противореча ему, а скорее подчеркивая особенность места.

Храм еще был окружен забором, и доступ в него не был свободным. Но оттуда, от стен, от широко открытых врат веяло теплом душевного спокойствия, возвышенного настроения.

Незнамов обошел церковь, перешел на ту сторону канала Грибоедова, где стоял дом с писательской надстройкой, и свернул в Чебоксарский переулок. Из-под арки пахнуло уже ставшим привычным, особенным тухловатым запахом питерских подворотен — от переполненных мусорных контейнеров, неубираемых черных и парадных лестниц. Заставленный разнокалиберными автомашинами двор уходил вдаль и, наверное, тянулся до Конюшенной площади, счастливо избежавшей революционных переименований. Рядом с навесным лифтом чернел зев входной двери, и Незнамов стал медленно подниматься по широкой, выщербленной лестнице с просторными междуэтажными площадками. Мимо него пробегали кошки, иногда сверху, из многочисленных труб под потолком падала большая ржавая капля, оставляя на белой рубашке красное, словно кровавое, пятно.