Но на первых порах ничто не привлекало его внимания, кроме еды. Он с величайшей жадностью поглощал все, что бы Пинайс ему ни предложил, и едва мог дотерпеть от одной трапезы до другой. Он объедался и действительно вынужден был ходить на крышу, где исцелялся от недомогания, покусывая кончики целебной травы. Наблюдая это обжорство, Пинайс тешил себя мыслью, что при таком образе жизни котик быстро разжиреет и чем лучше он, Пинайс, будет его кормить, тем это окажется разумнее и, в конечном счете, выгоднее. Поэтому он соорудил Шпигелю у себя в комнате целый ландшафт: из крохотных елочек он смастерил лесок, из камней и мха — горки; было там даже небольшое озеро. На деревья он, смотря по времени года, сажал румяно поджаренных жаворонков, зябликов, синиц, воробьев. Таким образом, Шпигель всегда находил, что стащить с веток и чем полакомиться. В горках Пинайс понаделал множество искусственных мышиных норок и прятал там превкусных мышей, которых он сперва заботливо откармливал пшеничной мукой, затем потрошил и, прошпиговав ломтиками сала, жарил. Некоторых мышей Шпигель мог достать лапкой, другие, ради вящего удовольствия, были засунуты поглубже, но привязаны к нитке, за которую Шпигелю приходилось осторожно их вытаскивать, когда ему хотелось развлечься этой видимостью охоты. В углубление, изображающее озеро, Пинайс что ни утро наливал парное молоко, чтобы Шпигель мог с приятностью утолять жажду, и бросал туда жареных пескарей, зная, что кошки не прочь иной раз половить рыбу. И так как Шпигель теперь жил в свое удовольствие, мог делать, что ему вздумается, есть и пить, когда и что ему угодно, то он в самом деле начал заметно толстеть; шерстка снова стала гладкой, лоснящейся, в глазах появился блеск; но в той же мере восстанавливались и его духовные силы, и благодаря этому он постепенно опять приобрел благородную осанку; ненасытная жадность исчезла, и, обогатившись печальным опытом, котик стал рассудительнее, чем прежде. Он умерил свою прожорливость, ел теперь не больше, чем ему было полезно, и в то же время снова стал предаваться сосредоточенным, глубокомысленным размышлениям и доискиваться сути вещей.
Однажды, стащив с ветки премиленького дрозда и задумчиво разняв его на части, он заметил, что крохотный желудок птички битком набит пищей, совсем недавно проглоченной и вполне сохранившейся. Аккуратно скатанные зеленые травинки, черные семена вперемежку с белыми и какая-то блестящая яркокрасная ягода — все это было напихано так тщательно и умело, словно заботливая матушка уложила ранец сынку в дорогу. Не спеша скушав пташку, Шпигель подцепил лапкой столь занятно заполненный желудочек и, глядя на него, погрузился в философское раздумье. Он был тронут судьбою пичужки, которой, посреди ее мирных занятий, пришлось так быстро расстаться с жизнью, что она даже не успела переварить съеденное.
«Какой прок теперь бедняге дрозду, — думал Шпигель, — от усердия и стараний, затраченных им на поиски пищи, ведь недаром этот крохотный мешочек имеет такой вид, словно над ним долго, упорно трудились! Яркокрасная ягода — вот что выманило дрозда из лесного приволья в силок птицелова. Но он-то думал, что сделал выгодное дельце, что этими ягодами продлит свои дни, тогда как я, съев злосчастную птичку, тем самым только на лишний шаг приблизился к смерти! Мыслимо ли соглашение более позорное и подлое — ненадолго продлить жизнь с тем, чтобы в назначенный срок все же лишиться ее из-за этой сделки? Не пристало ли мужественному коту предпочесть добровольную скорую смерть? Но в ту пору у меня в голове не было ни одной мысли, а сейчас, когда они снова в ней зашевелились, я не вижу впереди ничего, кроме судьбы этого дрозда; когда я достаточно нагуляю жиру, мне придется расстаться с жизнью по той лишь причине, что я стал жирен. Нечего сказать — основательная причина для жизнерадостного, мыслящего кота! Ах, если б только я мог выпутаться из этой петли!»
И Шпигель углубился в размышления о способах преуспеть в этом деле, но так как роковой срок еще не наступил, то он ни до чего не додумался и не нашел выхода; однако, отличаясь недюжинным умом, он решил пока что развивать в себе самообладание и воздержанность, так как это — самая лучшая подготовка и самый полезный способ употребить время, когда вскоре должно решиться нечто важное. Он перестал спать на мягкой подушке, которую Пинайс предоставил ему, чтобы он подольше нежился на ней и поскорее жирел, а когда ему хотелось отдохнуть, он снова, как встарь, располагался на узких карнизах и высоких, опасных выступах. Затем Шпигель стал пренебрегать жареными пичужками и лакомо нашпигованными мышами, а поскольку он снова законно приобрел охотничьи угодья — предпочитал ловкостью и коварством изловить на крыше простого, но живого воробышка или же, где-нибудь в амбаре, — проворную мышку; эта добыча казалась ему вкуснее жареной птицы в искусственных рощах Пинайса, а вместе с тем он не так толстел от нее.
Движение, отвага, вновь обретенная склонность к добродетели и философии — все препятствовало чрезмерно быстрому ожирению, и Шпигель хотя имел вид здоровый и лоснящийся, но, к великому изумлению Пинайса, остановился на известной мере дородства, далеко не соответствовавшей тому, чего чернокнижник стремился достичь изобильным питанием: ведь под раскормленным котом Пинайс разумел круглое, как шар, неповоротливое животное, которое бы не трогалось с подушки и заплыло жиром. Но в этом колдовское искусство чернокнижника потерпело неудачу; при всей своей хитрости он не знал, что как ни корми осла, тот всегда останется ослом, а если кормишь лису, она все же не чем иным, как лисой, не будет, потому что всякая тварь развивается сообразно своей природе.
Убедившись, что Шпигель неизменно пребывает дородным, но подвижным, не теряет благообразия и отнюдь не обрастает жиром, Пинайс однажды вечером решил его усовестить и сердито сказал:
— Что же это, Шпигель? Почему ты не ешь лакомых кушаний, которые я тебе достаю и стряпаю для тебя так умело и старательно? Почему ты не ловишь жареных птичек на деревьях, не вытаскиваешь вкусных мышек из нор в холмиках? Почему перестал ловить рыбу в озере? Почему не ублажаешь себя? Почему не спишь на подушке? Почему чрезмерно себя утомляешь и не жиреешь мне на пользу?
— Ах, господин Пинайс, — ответил Шпигель, — потому что так мне больше нравится! Разве не вправе я провести отпущенный мне краткий срок, как мне всего приятнее?
— Это еще что? — вскричал Пинайс. — Ты обязан жить так, чтобы толстеть и круглеть, а не тощать от беготни! Но я отлично вижу, куда ты гнешь! Ты думаешь меня дурачить и водить за нос, чтобы я дал тебе век ходить по свету в таком виде, когда ты — ни то ни се! Ну нет, это тебе не удастся! Ты обязан есть, пить, ублажать себя, чтобы раздобреть и заплыть жиром! Немедленно откажись от этой коварной умеренности, противоречащей нашему договору, не то я с тобой разделаюсь по-свойски!
Шпигель прервал свое уютное мурлыканье, — а мурлыкал он, чтобы сохранить присутствие духа, — и ответил:
— Мне ничего не известно о том, будто в договоре сказано, что я должен отказаться от умеренности и разумного образа жизни! Если вы, господин городской чернокнижник, рассчитывали на то, что я — ленивый обжора, вина не моя! Вы днем обделываете тысячи дел, дозволенных законом, так прибавьте к ним еще вот это дельце, и будем оба строго придерживаться нашего условия; ведь вы отлично знаете, что мое сало принесет вам пользу только в том случае, если нарастет законным порядком!
— Ах ты, болтун! — злобно крикнул Пинайс. — Ты что, учить меня хочешь! А ну-ка, лентяй, покажи, намного ли ты потолстел? Может быть, все-таки скоро уж время с тобой покончить!
С этими словами Пинайс схватил Шпигеля за брюшко; но котику стало щекотно, он обозлился и пребольно поцарапал чародея. Внимательно осмотрев царапину, тот заявил:
— Так-то ты со мной обходишься, злодей? Ладно, тогда я торжественно объявляю тебе, согласно нашему договору, что ты достаточно разжирел! Я удовлетворен достигнутым результатом и сумею этим воспользоваться. Через пять дней наступит полнолуние; до этого срока ты, как условлено, еще можешь пользоваться жизнью — но ни минуты дольше!