Изменить стиль страницы

П. А. Висковатый обобщает воспоминания бывших юнкеров:

«Умственные интересы в Школе не были особенно сильны, и не они, конечно, сближали Лермонтова с товарищами. Напротив, он любил удаляться от них и предаваться своим мечтаниям и творчеству в уединении, редко кому читая отрывки из своих задушевных произведений, чувствуя, что они будут не так поняты, и боясь каждой неосторожной, глубоко оскорблявшей выходки. В отношениях его к товарищам была, следовательно, некоторая неестественность, которую он прикрывал весёлыми остротами, и такие выходки при остром и злом языке, конечно, должны были подчас коробить тех, против кого были направлены. Надо, однако, взять во внимание и то, что Лермонтов ничуть не обижался, когда на его остроты ему отвечали тем же, и от души смеялся ловкому слову, направленному против него самого. Его, очевидно, не столько занимало желание досадить, сколько сказать остроту или вызвать комическое положение. Но не все имели крупный характер поэта. Мелкие, самолюбивые натуры глубоко оскорблялись там, где Лермонтов видел одну забавную выходку. Люди сохраняли против него неудовольствие. Капля за каплей набиралась злоба к нему, а поэт и не подозревал этого. Так бывало с ним и в последующие годы».

Лермонтов никому не признавался, каково ему на самом деле было в юнкерской школе.

Только однажды глубоко скрытое чувство мелькнуло в его лирике: в стихотворении «Гусар», одном из последних 1832 года, написанном, должно быть, по вступлении в школу, есть строки:

Увы — зачем от жизни прежней
Ты разом сердце оторвал!..

Спустя полгода с лишним после поступления, в письме М. А. Лопухиной от 19 июня 1833 года, он только слегка намекает на то, что таил ото всех:

«…Надеюсь, вам будет приятно узнать, что я, пробыв в школе всего два месяца, выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых. По крайней мере, это даёт надежду на близкую свободу» (в переводе с французского. — В. М.).

«Два месяца» — остальное время провалялся дома с больной ногой; а «в первый класс» — значит, в высший, в выпускной. Понятно его удовольствие: несмотря на хворь, не отстал от других в учении — и даже стал один из первых. (И Александр Тиран в своих записках отметил: «все лентяи, один Лермонтов учился отлично».) А «близкая свобода» — тут, разумеется, о том, что год позади и осталось столько же, чтобы вырваться наконец на волю.

4 августа, после лагеря, он вновь говорит об этом же в письме к Марии Александровне:

«Мы возвратились в город и скоро опять начнём занятия. Одно меня ободряет — мысль, что через год я офицер! И тогда, тогда…»

И только по окончании школы из него вырвалось настоящее признание. В письме к М. А. Лопухиной от 23 декабря 1834 года, рассказывая о встрече с её братом и своим близким Другом Алексеем, Лермонтов пишет:

«Я был в Царском Селе, когда приехал Алексис. Узнав о том, я едва не сошёл с ума от радости: разговаривал сам с собою, смеялся, потирал руки. Вмиг возвратился к моим былым радостям; двух страшных лет как не бывало…»

И чуть далее:

«Мне бы очень хотелось с вами повидаться; простите, в сущности, это желание эгоистическое; возле вас я нашёл бы себя самого, стал бы опять, каким некогда был, доверчивым, полным любви и преданности, одарённым, наконец, всеми благами, которых люди не могут у нас отнять и которые отнял у меня сам Бог!..» (в переводе с французского. — В. М.).

Страшные годы… отнятые Богом блага… — два года Лермонтов никому об этом не рассказывал — да и некому было говорить.

Домашний учитель его, Алексей Зиновьевич Зиновьев, хорошо знавший своего воспитанника и сердечно любивший его, не зря назвал время перехода в школу и на военную службу периодом брожения…

Евдокия Ростопчина писала про Лермонтова, что там, в школе, «его жизнь и вкусы приняли другое направление: насмешливый, едкий, ловкий — проказы, шалости, шутки всякого рода сделались его любимым занятием; вместе с тем, полный ума, самого блестящего, богатый, независимый, он сделался душою общества молодых людей высшего круга; он был первым в беседах, в удовольствиях, в кутежах, словом, во всём том, что составляет жизнь в эти годы».

Кто бы среди его товарищей мог подумать или догадаться, что было на душе у этого весёлого на вид, умного и бодрого юнкера, насмешника и выдумщика, заводилы шалостей, в котором молодая жизнь кипит шампанским вином и не знает укорота…

Сквозь прозу жизни

Сквозь бесшабашную прозу школьной жизни не пробивалась лирика: за два года, 1833-й и 1834-й, написаны всего три «серьёзных» стихотворения, да и то одно из них — полушутливая «Юнкерская молитва». А что возникло, не то чтобы списано с жизни, но явный её отзвук.

На серебряные шпоры
Я в раздумий гляжу;
За тебя, скакун мой скорый,
За бока твои дрожу.
Наши предки их не знали
И, гарцуя средь степей,
Толстой плёткой погоняли
Недоезженных коней.
Но с успехом просвещенья.
Вместо грубой старины,
Введены изобретенья
Чужеземной стороны;
В наше время кормят, холют,
Берегут спинную честь…
Прежде били — нынче колют!..
Что же выгодней? — Бог весть!..

Трезвый, глубокий, задумчиво-ироничный взгляд; живой набросок ли чувства, испытанного где-нибудь в полевом лагере, на передышке после учений или скачек или воспоминание о манеже?.. — коней, скачущих, гарцующих, в сражении, на воле Лермонтов любил и постоянно рисовал в своих тетрадях: кони были часть его жизни и всегда являлись в зрительной памяти.

Другое стихотворение ещё грустнее, оно о смерти товарища по школе, о его похоронах (биограф М. Ф. Николева установила, что речь о юнкере-улане Егоре Сиверсе, скончавшемся в декабре 1833 года):

В рядах стояли безмолвной толпой,
         Когда хоронили мы друга;
Лишь поп полковой бормотал — и порой
         Ревела осенняя вьюга.
…………………………
Напрасные слёзы из глаз не текли:
         Тоска наши души сжимала,
И горсть роковая прощальной земли,
         Упавши на гроб, застучала.
Прощай, наш товарищ, недолго ты жил,
         Певец с голубыми очами;
Лишь крест деревянный себе заслужил
         Да вечную память меж нами!

Проза жизни отодвинула лирику в сторону — но Лермонтов не мог не отдаваться воображению и не творить.

Свою восточную повесть «Измаил-Бей», задуманную с эпическим размахом и начатую ещё в университете, он дописывал в юнкерской школе. Это широкое полотно — поэма значительно больше по объёму всех других его кавказских повестей в стихах — напоминало бы столь же обширные по размерам картины живописцев-баталистов, если бы не присущий Лермонтову художественный почерк, где яркий лиризм оттенён глубокой психологичностью, где драматические страсти веют трагичностью мировоззрения. В «Измаил-Бее» переплавлено воедино всё что с самых юных лет волновало поэта: земля и небо, жизнь и смерть, любовь и измена, родина и чужбина, мир и война; в поэме с новой силой обнажена душа человека на изломе времён, противоборства Запада с Востоком, цивилизации и естественной, природной жизни. В этой повести, как обычно у Лермонтова, — истоки и продолжения его главных тем и мотивов, которые впоследствии получили развитие в более совершенных произведениях и завершились в таких художественных шедеврах, как «Мцыри» и «Герой нашего времени», поздняя лирика.