Изменить стиль страницы

Боденштедт признаётся, что всегда основывал своё мнение о том или ином человеке по первому впечатлению, но в случае с Лермонтовым произошло исключение из правила. Во вторую свою встречу он увидел воочию будто бы другого человека — и прежнее впечатление совершенно изгладилось. Он разглядел, что Лермонтов не только колко насмехался над людьми — «он мог быть кроток и нежен, как ребёнок, и вообще в его характере преобладало задумчивое, часто грустное выражение»:

«Серьёзная мысль была главною чертою его благородного лица, как и всех значительнейших его произведений, к которым его лёгкие, шутливые стихотворения относятся, как насмешливое выражение его тонко очерченных губ к его большим, полным думы глазам.

Многие из соотечественников Лермонтова разделили его прометеевскую судьбу, но ни у одного страдания не вырвали столь драгоценных слёз, которые служили ему облегчением при жизни, а по смерти обвили венком славы его бледное чело».

По мнению писателя Александра Дружинина, «последний загадочный год в жизни Лермонтова, весь исполненный деятельности, — сокровище для внимательного ценителя, всегда имеющего наклонность заглядывать в „лабораторию гения“, напряжённо следить за развитием каждой великой судьбы в мире искусства».

Это поняли многие — но потом, когда были изданы все стихи 1841 года…

Предчувствие ли смерти обостряло его дар?.. Могучие творческие силы рвались ли на свет божий, торопясь проявиться?..

Записная книжка, подаренная Владимиром Одоевским поэту в дорогу, осталась незаполненной, но она почти сплошь исписана шедеврами.

Василий Розанов заметил:

«Как часто, внимательно расчленяя по годам им написанное, мы с болью видели, что, отняв только написанное за шесть месяцев рокового 1841 года, мы уже не имели бы Лермонтова в том объёме и значительности, как имеем его теперь. До того быстро, бурно, именно „вешним способом“ шло, подымаясь и подымаясь, его творчество… Если бы ещё полгода, полтора года; если бы хоть небольшой ещё пук таких стихов… „Вечно печальная дуэль!“».

Ещё… да таких…

Будто бы мало поэт нам оставил, что успел в свои неполных 27 лет…

Его называли промелькнувшим метеором… — какой там метеор — Вселенная! Непомерной глубины, таинственности, сверкающая ясными звёздами, которым светить и светить, не тускнея от времени.

Конечно, ранняя смерть гения похожа на недопетую песню, ей бы ещё внимать и внимать, без конца и без края. Но жизнь и смерть — неведомы своими законами.

Константин Леонтьев однажды жёстко сказал:

«Впрочем, ведь все умирают вовремя, хотя у одних эта телеологическая своевременность заметнее, чем у других. Можно бы целую книгу написать об этом: почему Пушкин и Лермонтов убиты были вовремя? Зачем Скобелеву нужно было так рано погибнуть? Почему Наполеон I прожил достаточно, а самый даровитый из его сверстников и соперников, более его благородный, более его добросовестный и более умеренный, Hoche (Гош) — умер так рано и случайно от какой-то горячки? Гош не пошёл бы в Москву и на острове Св. Елены не умер бы!

А это было нужно!»

В другой раз Леонтьев, в письме Афанасию Фету по случаю его юбилея, обронил другую неожиданную мысль:

«…Лермонтов был полезен покойному теперь Мартынову разве только тем (духовно), что Мартынову приходилось не раз молиться и служить панихиды по рабе Божием Михаиле. Люди без вкуса и до сих пор у нас находят, что ваша поэзия бесполезна, ибо из неё сапог не сошьёшь».

Однако что нам до духовного воспитания Мартынова и до телеологической, то бишь целесообразной своевременности!.. Всё равно, всё уже зная и всё вроде бы понимая, будешь невольно сожалеть о гениальном поэте, убитом на взлёте его духа и таланта.

Белеющая тень

9—10 мая 1841 года Лермонтов писал Е. А. Арсеньевой, что приехал только что в Ставрополь и теперь ещё не знает, куда дальше поедет:

«…кажется, прежде отправлюсь в крепость Шуру, где полк, а оттуда постараюсь на воды».

Пожелания спокойствия и здоровья бабушке — и о важном:

«Пожалуйста, оставайтесь в Петербурге: и для вас и для меня будет лучше во всех отношениях <…>

Я всё надеюсь, милая бабушка, что мне всё-таки выйдет прощение и я могу выйти в отставку».

10 мая он сообщает в письме Софье Николаевне Карамзиной (писано по-французски), что тотчас же из Ставрополя отправляется в «экспедицию»:

«Пожелайте мне счастья и лёгкого ранения, это самое лучшее, что только можно мне пожелать».

Шутливый экскурс в географию, дабы пояснить фрейлине двора, где находится Черкей, который вскоре ему придётся штурмовать, и, наконец, редкое для него признание:

«Не знаю, надолго ли это; но во время переезда мной овладел демон поэзии, сиречь стихов. Я заполнил половину книжки, которую мне подарил Одоевский, что, вероятно, принесло мне счастье. Я дошёл до того, что стал сочинять французские стихи, — о, разврат! Если позволите, я напишу вам их здесь; они очень красивы для первых стихов и в жанре Парни, если вы знаете оного…»

Стихотворение «L’Attente» («Ожидание») напоено в своём французском звучании задумчивой музыкой сгущающихся сумерек, призрачной тишиной (о такой много позже Есенин писал: «Даже слышно, как падает лист…»), оно воздушно, как лёгкий наплывающий туман, и в этом воздухе разлита некая тайна, которую поэт предчувствует всем своим существом.

Даже по дословному переводу стихотворения на русский понятно, как необыкновенно изящно это произведение, — так что Лермонтов совершенно прав, говоря со своей шутливой серьёзностью, что стихи очень красивы:

«Я жду её на сумрачной равнине; вдали я вижу белеющую тень, тень, которая тихо подходит… Но нет! — обманчивая надежда. Это старая ива, которая покачивает свой ствол, высохший и блестящий.

Я наклоняюсь и слушаю долго: мне кажется, я слышу с дороги звук, производимый лёгкими шагами. Нет, не то! Это во мху шорох листа, поднимаемого ароматным ветром ночи.

Полный горькой тоски, я ложусь в густую траву и засыпаю глубоким сном… Вдруг я просыпаюсь, дрожа: её голос шептал мне на ухо, её уста целовали мой лоб».

Стихи загадочны, и, похоже, эта загадка необъяснима и для самого поэта.

«В основе стихотворения, написанного в стилевой манере „лёгкой поэзии“ Э. Парни, — мотив напряжённого, нетерпеливого ожидания любимой», — толкуется в Лермонтовской энциклопедии. Но Парни — подсказка самого Лермонтова, быть может, нарочитая, уводящая в «лёгкость» от серьёзности. К тому же хорошо известно: от кого бы из иноязычных поэтов он ни отталкивался в своём творчестве, стихотворение всегда «переплавлялось» в его могучем тигле в чисто лермонтовское.

Это ещё загадка: кого он ждёт на «сумрачной равнине»? Может, «любимую», а может и нет. Чья это «белеющая тень», отнюдь не разобрать. Чей голос шепчет ему во сне на ухо и чьи уста целуют лоб? Что, наконец, он узнаёт в этом таинственном шёпоте, расстаявшем без слов?..

А ведь, по всей видимости, узнанное им, вернее почувствованное столь важно, что он переходит на другой язык, записывая в стихах это видение, да и в письме обставляет его своими «шуточками»: «…стал сочинять французские стихи — о, разврат!» — и далее, переписав стихотворение: «Вы можете видеть из этого, какое благотворное влияние оказала на меня весна, чарующая пора, когда по уши тонешь в грязи, а цветов меньше всего…»

До гибели — чуть больше двух месяцев…

О том, что в «L’Attente» речь, возможно, вовсе не об ожидании «любимой», говорит другое его французское стихотворение «Quand je te vois sourire…» («Когда я тебя вижу улыбающейся…»), написанное неизвестно когда и якобы тоже в духе Парни.

Коль скоро Лермонтов в письме Карамзиной называет «L’Attente» своими первыми на французском стихами, то вполне вероятно, что за ним последовало и новое стихотворение, — не тогда ли им овладел демон поэзии…

А вот оно уж точно — о любимой: поэт благословляет тот прекрасный день, когда она заставила его страдать (называя её: «о ангел мой!»). Только речь в этих стихах — о прошлом, это, скорее всего, воспоминание, хотя поэт и обращается к ней, своему единственному спутнику, в настоящем времени: