Изменить стиль страницы

И как просто, как искренне его новое, братское чувство, сменившее прежнее, когда он «разуверялся» во всём:

И вижу я неподалёку
У речки, следуя пророку,
Мирной татарин свой намаз
Творит, не подымая глаз;
А вот кружком сидят другие.
Люблю я цвет их жёлтых лиц,
Подобный цвету ноговиц,
Их шапки, рукава худые,
Их тёмный и лукавый взор
И их гортанный разговор.

И следом — про шальную пулю («славный звук»), про то, как «зашевелилася пехота», про команду «живо выдвигать повозки»… а между тем есть ещё время подымить чубуком:

«Савельич!» — «Ой ли!» — «Дай
                                      огниво!»… —

и про схватку-единоборство, как в старину, неприятельского мюрида в красной черкеске с отважным гребенским казаком, ответившим на его вызов… а там перестрелка, лёгкий бой.

Живая, редкая по непосредственности зарисовка. Неожиданно тон повествования снова меняется: вместо добродушной созерцательности — печаль, и мы слышим голос самого поэта:

Но в этих сшибках удалых
Забавы много, толку мало;
Прохладным вечером, бывало,
Мы любовалися на них,
Без кровожадного волненья,
Как на трагический балет;
Зато видал я представленья,
Каких у вас на сцене нет…

«Балет», «представленья» — это чтобы было понятнее молодой столичной барыне, к которой обращается поэт, — но уже в нелепом эпитете «трагический» театральное понятие «балет» изломано подлинной болью.

И дальше он уже не щадит своей слушательницы — просто, трезво и твёрдо рассказывает о вспыхнувшем жестоком бое, что был «обещан» и случился «под Гихами». Лазурно-ясный свод небес — а на земле схлестнувшиеся толпы людей, дым пушек, град пуль, сверкающие сабли всадников…

Так о войне в русской литературе ещё не писали. Прежде были торжественные оды о победах отечественного оружия. Но где тяжеловесная бронза ломоносовских стихов, где звонкая медь державинских ямбов?.. — У Лермонтова совсем другое:

Но вот под брёвнами завала
Ружьё как будто заблистало;
Потом мелькнуло шапки две;
И вновь всё спряталось в траве.
То было грозное молчанье,
Недолго длилося оно,
Но в этом странном ожиданье
Забилось сердце не одно.
Вдруг залп… глядим: лежат рядами,
Что нужды? здешние полки
Народ испытанный… «В штыки,
Дружнее!» — раздалось за нами.
Кровь загорелася в груди!
Все офицеры впереди…
Верхом помчался на завалы
Кто не успел спрыгнуть с коня…
«Ура!» — и смолкло. «Вон кинжалы,
В приклады!» — и пошла резня.
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть…
(И зной и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была темна, была красна.

Прямой взор — беспощадная правда…

И потом, после боя, когда ещё дымится пролитая человеческая кровь и стелется клочьями дым, поэт не опускает глаз:

На берегу, под тенью дуба,
Пройдя завалов первый ряд,
Стоял кружок. Один солдат
Был на коленах; мрачно, грубо
Казалось выраженье лиц,
Но слёзы капали с ресниц,
Покрытых пылью… на шинели,
Спиною к дереву, лежал
Их капитан. Он умирал;
В груди его едва чернели
Две ранки; кровь его чуть-чуть
Сочилась. Но высоко грудь
И трудно подымалась, взоры
Бродили страшно, он шептал…
«Спасите, братцы. Тащат в горы.
Постойте — ранен генерал…
Не слышат…» Долго он стонал,
Но всё слабей, и понемногу
Затих и душу отдал Богу;
На ружья опершись, кругом
Стояли усачи седые…
И тихо плакали… потом
Его остатки боевые
Накрыли бережно плащом
И понесли…

Так близко, подробно о войне ещё не писали.

Израненная плоть человеческая исходит в последнем мучении… — и тут мы снова слышим голос поэта, до этого о себе, о своих чувствах не произнёсшего почти ни слова:

…Тоской томимый,
Им вслед смотрел я недвижимый.

И вновь прямой, неотводимый взор — теперь уже в свою душу:

Меж тем товарищей, друзей
Со вздохом возле называли;
Но не нашёл в душе моей
Я сожаленья, ни печали.

Это, конечно, не равнодушие, не бесчувственность сердца — это опустошённость испытанным. Если на что и хватает сил, так только на пейзаж после боя;

Уже затихло всё; тела
Стащили в кучу; кровь текла
Струёю дымной по каменьям,
Её тяжёлым испареньем
Был полон воздух. Генерал
Сидел в тени на барабане
И донесенья принимал.
Окрестный лес, как бы в тумане,
Синел в дыму пороховом.
А там вдали грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
Тянулись горы — и Казбек
Сверкал главой остроконечной.

Ошмётки кровавой резни на земле — а вдали вечно прекрасные белоснежные вершины гор. Смерть — и вечная жизнь природы…

И с грустью тайной и сердечной
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?»

Сколько ни отыскивай на это объяснений, от шибко глупых и до шибко умных, а ответа не было и нет.

Галуб прервал моё мечтанье…

Мечтанье — вот оно, лермонтовское определение того, на что не сыщешь ответа.

…Ударив по плечу; он был
Кунак мой; я его спросил,
Как месту этому названье?
Он отвечал мне: «Валерик,
А перевесть на ваш язык,
Так будет речка смерти: верно,
Дано старинными людьми». —
«А сколько их дралось примерно
Сегодня?» — «Тысяч до семи». —
«А много горцы потеряли?» —
«Как знать? — зачем вы не считали!» —
«Да! будет, — кто-то тут сказал, —
Им в память этот день кровавый!»
Чеченец посмотрел лукаво
И головою покачал.