Изменить стиль страницы

или же сиену из последнего текста поэмы, когда в пространстве синего эфира Ангел, летящий на крыльях золотых, несёт в объятиях своих грешную душу Тамары, а свободный путь ему пересекает взвившийся из бездны «адский дух»;

Он был могущ, как вихорь шумный,
Блистал, как молнии струя,
И гордо в дерзости безумной
Он говорит: «Она моя!»

Лермонтов так и не расстался до конца своих дней ни с Демоном, ни с Лопухиной…

Одна, но пламенная страсть…

Мережковский пишет обо всём этом:

«Родные выдали Вареньку за богатого и ничтожного человека. Может быть, она любила мужа, была верною женою, но никогда не могла забыть Лермонтова и втайне страдала, также как он, хотя, по всей вероятности, не осознавала ясно, отчего страдает…

Он пишет ей через много лет разлуки;

Душою мы друг другу чужды,
Да вряд ли есть родство души.

Говорит ей просто:

                                   …вас
Забыть мне было невозможно.
И к этой мысли я привык.
Мой крест несу я без роптанья.

Любовь — „крест“, великий и смиренный подвиг. Тут конец бунта, начало смирения, хотя, может быть, и не того, которого требует Вл. Соловьёв.

„От неё осталось мне только одно имя, которое в минуты тоски привык я произносить, как молитву“…

Святая любовь, но святая не христианской святостью; во всяком случае, не бесплотная и бескровная любовь „бедного рыцаря“ к Прекрасной Даме…

„А Варвара Александровна будет зевать за пяльцами и, наконец, уснёт от моего рассказа“, — пишет Лермонтов. (Эти слова не о Варваре Лопухиной — а о жене Алексея Лопухина, которую тоже звали Варвара Александровна. — В. М.)

Зевающая Беатриче немыслима. А вот зевающая Варенька — ничего, и даже лучше, что она так просто зевает. Чем больше она простая, земная, реальная, тем более страсть его становится нездешнюю.

Для христианства „нездешнее“ значит „бесстрастное“, „бесплотное“; для Лермонтова наоборот: самое нездешнее — самое страстное; огненный предел земной страсти, огненный источник плоти и крови — не здесь, а там… И любовь его — оттуда сюда. Не жертвенный огонь, а молния.

Посылая Вареньке список „Демона“, Лермонтов в посвящении поэмы с негодованием несколько раз перечеркнул букву Б. — Бахметьевой и поставил Л. — Лопухиной. С негодованием зачеркнул христианский брак…

В этом омерзении к христианскому браку, разумеется, преувеличение… (Преувеличение, заметим, не у Лермонтова, а у Мережковского: Лермонтов отрицает не христианский брак вообще, а конкретное замужество, недостойное Лопухиной и противное ему. — В. М.) Но тут есть и более глубокое, метафизическое отвращение, отталкивание одного порядка от другого: ведь предельная святость христианская вовсе не брак, а безбрачие, бесстрастие; предельная же святость у Лермонтова — „нездешняя страсть“ и, может быть, какой-то иной, нездешний брак. Вот почему любовь его в христианский брак не вмещается, как четвёртое измерение в третье… (А в этом что-то есть, хотя выражено и не совсем определённо. — В. М.)

Превращение Вареньки в законную супругу Лермонтова всё равно что превращение Тамары в „семипудовую купчиху“, о которой может мечтать не Демон, а только чёрт с „хвостом датской собаки“…»

Перенося историю Демона и Тамары на Лермонтова и Лопухину, Мережковский во всём усматривает богоборческую подоплёку:

«Тамару от Демона отделяет стена монастырская, в сущности та же стена христианства, которая отделила Вареньку от Лермонтова. Когда после смерти Тамары Демон требует её души у Ангела, тот отвечает:

Она страдала и любила,
И рай открылся для любви.

Но если рай открылся для неё, то почему же и не для Демона? Он ведь так же любил, так же страдал. Вся разница в том, что Демон останется верен, а Тамара изменит любви своей. В метафизике ангельской явный подлог: не любовь, а измена любви, ложь любви награждаются христианским раем.

Этой-то измены и не хочет Лермонтов и потому не принимает христианского рая».

Как видим, Мережковскому понадобилось приравнять Демона к Тамаре (будто бы они одно и то же) и уличить Тамару в измене любви (каким же это образом Тамара изменила?), чтобы доказать, будто Лермонтов не принимает христианского рая. Другое дело, толкователь прав: поэту действительно не надо будущей вечности без прошлой, правды небесной без правды земной.

Приводя характерные выдержки из лирических стихотворений Лермонтова, Мережковский продолжает развивать свою мысль:

«Смутно, но неотразимо чувствует он, что в его непокорности, бунте против Бога есть какой-то божественный смысл…

Должно свершиться соединение правды небесной с правдой земной, и, может быть, в этом соединении окажется, что есть другой настоящий рай…

Недаром же и в самом христианстве некогда был не только небесный идеализм, но и земной реализм, не только умерщвление, но и воскресение плоти.

…И, может быть, Лермонтов примет этот настоящий рай. — А если примет, то конец бунту в любви, конец богоборчеству в богосыновстве.

Но для того, чтобы этого достигнуть, надо принять, исполнить до конца и преодолеть христианство. Трагедия Лермонтова в том, что он христианства преодолеть не мог, потому что не принял и не исполнил его до конца».

…Но вернёмся к «Демону».

В 1831 году Лермонтов, значительно переработав и дополнив поэму (третья редакция), тут же возвращается к ней заново и неожиданно пытается переписать совсем по-иному, даже переходит для этого с четырёхстопного ямба на пятистопный. Однако набросок вскоре наскучил ему, и поэт, оборвав его, делает запись:

«Я хотел писать эту поэму в стихах: но нет. — В прозе лучше».

Но в прозе «Демон» вовсе не пошёл, и на несколько лет Лермонтов оставляет поэму.

В 1833–1834 годах появляется пятая редакция «Демона». Образ печального беглеца Эдема обогащается новыми красками. В пустыне мира, наскучив вечностью, «стыдясь надежд, стыдясь боязни»,

Он с гордым встретил бы челом
Прощенья глас, как слово казни;
Он жил забыт и одинок,
Грозой оторванный листок,
Угрюм и волен, избегая
И свет небес, и ада тьму,
Он жил, не веря ничему
И ничего не признавая.

Демона пробуждает тихий и прекрасный звук — но и чей-то голос, доносящийся из кельи «обители святой»: его вековой внутренний сон пробуждает красота.

Как много значил этот звук!
Века минувших упоений,
Века изгнания и мук,
Века бесплодных размышлений
О настоящем и былом —
Всё разом отразилось в нём.

…Можно сколько угодно и как угодно толковать неизбывную категорию вечности в устах двадцатилетнего Лермонтова, но очевидно, что она не случайна: сила и горячность чувств и мысли, стремительность переживания у него такова, что года кажутся долгими веками, а жизнь — томительной вечностью. И только образ фантастического духа в состоянии передать, вместить всё это.

Вслед за прекрасным звуком и облик красавицы-монахини поражает Демона — «он млеет! он дрожит!» — и Лермонтов не жалеет красок, чтобы нарисовать её портрет. Тут впервые, перейдя как повествователь на прямую речь, он забывает, что келейница испанка, и рисует её в «восточном духе»: он уже предугадывает новое место действия — Восток, предчувствует кавказские редакции поэмы: