— Заявление мое о покое вам может опять-таки показаться странным. И чтобы не оставлять вас в недоумении, чего я как раз меньше всего желаю, попытаюсь только в общих чертах, только контурно обрисовать вам, так сказать, форму моего поведения.
Он опять прервался, но на этот раз не смотрел в мою сторону, а я подумал, что как бы было хорошо, если бы я смог набраться смелости, встал бы сейчас, сказал бы ему что-нибудь резкое, вроде того, что нечего меня за дурачка держать, и — ушел. Или даже просто бы молча ушел. Но смелости этой набраться не смог, потому что такой смелости у меня и не было. Сидел же я с вполне вежливым видом. И хорошо, что смелости не набрался. Как оказалось — очень даже кстати, потому что он вдруг сказал странное:
— Потому что у меня есть тайна.
Сказал он это просто, и я вдруг в единый миг, не попытавшись еще ни в чем таком разобраться, поверил, что она есть, эта тайна, и что не какая-то незначительная, для одного его только важная, но самая настоящая, может быть, и во все пять заглавных букв.
Сказал он это просто, и никакого особенного выражения лицо его при этом не приняло. Но я почему-то поразился. И показалось мне тогда, что все это не просто. Тоже, впрочем, как-то уж очень просто показалось.
Я потом много над этим первым впечатлением думал: все его с разных сторон рассматривал. Даже полагать начал, что, неизвестно по какой причине, внутренне уже подготовлен, чтобы серьезное (очень серьезное) воспринять. Но это уже как-то вроде и мистикой попахивает. А может, и не мистикой. А если и мистикой, то, может быть, ничего плохого в этом и нет. Что же касается того, что слово это почти ругательным сделалось, то еще неизвестно, что… Но все это получаются одни только слова. Я же сейчас думаю, что главное в том было заключено, что старик был у в е р е н. Он так в важность своего тайного верил, что как ни скажи — все со значением выйдет. Так и вышло: сказалось просто, а произнеслось со значением. Потому что вера была. То есть, если сам твердо веришь, то тогда и слов подбирать не надо, всяким словом другого убедить сможешь.
— Вы знаете, что такое бриллианты? — проговорил старик, склонив чуть набок голову и глядя на меня снизу вверх; при этом он странно улыбнулся. Я же не удивился вопросу о таком для меня незнакомом предмете, но, не удивившись, и на улыбку никак не отвечал.
— Конечно же, знаете. Кто об этом не знает, — продолжал он, не дожидаясь моего ответа. — Кое-что об этом всякий сказать может. И достаточно этого «кое-чего» для несведущего. Все остальное — для специалистов. Я же спросил вас не в специальном, так сказать, смысле, а… в человеческом. Представьте себе огромную силу, которая в огромной сумме выражается. И эта огромная сила, вы только представьте себе — содержится в горстке камней. Ну как бы: огромная энергия в маленьком зарядном устройстве (не больше, к примеру, пресс-папье), а может в единый миг полгорода разрушить. Только, — и здесь он мелко засмеялся, а вернее, захихикал, — только та сила, что в этом пресс-папье, она только для разрушения пригодна, а эта, что в камешках — она для разного: кто с какой стороны возьмется. Вот вам начальная обрисовка дела, то есть ввод.
Здесь он быстро протянул руку и легко коснулся моего колена. Я вздрогнул. А он как будто только этого и ждал и еще более мелко засмеялся. Это было обидно — с одной стороны, и это было неожиданно — с другой. «Да в себе ли он?» — опять мелькнуло у меня, и я невольно выговорил вслух: «Наверное». Слово это вырвалось нечаянно, и совсем не относилось к моей догадке, и ничего особенно значимого в себе не несло. Но старик как будто бы обрадовался его произнесению.
— Ага! — воскликнул он. — Ага! Вот и вы с тем же. И Алексей Михайлович тоже что-то подобное выговорил. Сумасшедший старик! Сумасшедший старик! Никонов — чудной и сумасшедший старик. Чудной только чуть-чуть, а во всем остальном — сумасшедший. Так! Так? — он радостно оживился и несколько раз звонко прихлопнул ладонями, а после последнего прихлопа сложил их прямыми вместе и притянул к нижней губе; при этом прикосновении оживленность его как-то сразу свернулась, и я заметил капельки пота на его морщинистом лбу.
Это было уже совсем неожиданно, и я невольно подался телом в его сторону, а рука моя сама собой потянулась к его плечу. Я подчеркиваю, что все это сделалось невольно.
Но рука моя до его плеча не дотянулась: он резко, словно отмахиваясь от чего-то, развернул ко мне лицо, и мне показалось, что я наткнулся на невидимую и твердую преграду; пальцы же больно заломило. Глаза старика как будто поменяли свой цвет, он загустел до блеска.
— И ты!.. — выговорил он с трудом, но твердо и не отрывая от меня взгляда; скулы же его застыли в напряжении.
— Вам бы успокоиться, Владимир Федорович, — сказал я как можно более осторожно и тоже не сводя с него глаз. — Да и жарко теперь. Печет.
— Что? Печет? Нет! — воскликнул он и как бы удалился от меня; и по мере удаления цвет его глаз принимал естественный свой тон.
Но вдруг он встрепенулся и почти вскрикнул обеспокоенно:
— Что это вы на меня так смотрите? Не надо на меня так смотреть. А? Я что-то сказал вам? А? — и добавил, оборвавшись на мгновение, мягко и устало: — Извините, я задумался: бывает, знаете. Да и жарко.
— Бывает, — подтвердил я.
— Вот видите?! Да… А я ведь вам про камушки не досказал, про бриллианты, то есть, совсем ничего не сказал — только начал. А это — дело серьезное, даже более, чем вы можете себе предположить, то есть представить. Да, да, более серьезное, чем вы можете себе представить, хотя я понимаю, что мой вид… что он не располагает. Но вы подумайте, вы вспомните, что самое столетнее вино может храниться в весьма неприглядных сосудах. Хотя, — он слабо улыбнулся, — хотя и уксус тоже. Но вы поверьте, что у меня вино. Вот Алексей Михайлович — он поверил, я знаю, только он признаться не хочет: великой трезвенности человеком себя полагает. В том смысле, что ничего загадочного не признает. А ведь в моем деле никакой мистики нет — почти один, так сказать, голый реализм. Ну, признаться, не совсем уже и голый, а, скорее, вполне прилично одетый, но… Но — шутки в сторону. И у меня мало времени. Мне надо спешить.
— Так, может быть, для другого раза оставим, — неуверенно предложил я.
— Нельзя до другого раза, — деловито и совсем не обратив внимания на явно выраженное мной желание отвечал он. — Я имел в виду не сиюминутный смысл, когда сказал: «мало времени», а, если хотите, в масштабе жизни. Но сейчас не в этом дело — когда-нибудь и до этого вопроса дойдем. А сейчас… — но здесь он перебил сам себя и, поведя в мою сторону мягко рукой, спросил: — А вы временем, надеюсь, располагаете?
Но здесь я сплоховал, и предыдущая моя фраза никакой поддержки не получила: я только пожал плечами. Впрочем, кажется, красноречиво. Но красноречие моего пожатия плечами, как видно, не могло быть принято в расчет, и он произнес то, что и должен был произнести:
— Вот и прекрасно. Тогда продолжим.
Он поудобнее расположился на скамейке, закинув руки за спинку так, что почти касался моего плеча; я же сидел вполоборота к нему, глядя на носки его туфель светло-коричневой кожи; следует добавить, что туфли были самого модного фасона. И хотя первое впечатление от его сообщения о тайне как-то поразмякло во мне, я решил выслушать его до конца, тем более что другого выхода у меня теперь не было. Он же, сделав паузу, словно для того только, чтобы я мог про себя все это промыслить, начал:
— Должен сделать еще одно пояснение, необходимое. Я несколько удивлен, признаюсь, тем, что вы не задали мне необходимого, во всяком случае, естественного вопроса: почему я выбрал вас? и почему вы должны брать на себя знание моей тайны? Вы не задали его (что говорит о вашей деликатности), но мне все равно необходимо на него ответить. Так вот: мне нужны не вы, мне нужен Алексей Михайлович. Но сам я с э т и м справиться не могу, тем более что нахожусь в двойной опасности (о чем — позже), и хочу просить вас быть мне помощником. Вернее, не мне — что я сам! — а делу. Только у меня одно условие. Вы его, надеюсь, пожелаете выслушать?