С другой — оправдание, искупление плоти, rehabilitation de la chair.
Великие слова, заключающие в себе целый мир новых отношений между людьми, — мир здоровья, мир духа, мир красоты, мир естественно-нравственный и потому нравственно чистый… Добрые люди поняли, что очистительное крещение плоти есть отходная христианству. Религия жизни шла на смену религии смерти, религия красоты — на смену религии бичевания и худобы от поста и молитвы.
Новый мир толкался в дверь; наши души, наши сердца растворялись ему. Сен-симонизм лег в основу наших убеждений и неизменно остался в существенном.
Удобовпечатлимые, искренно молодые, мы легко были подхвачены модной волной его и рано переплыли тот рубеж, на котором останавливаются целые ряды людей, складывают руки, идут назад или ищут по сторонам броду через море» («Былое и думы»).
По словам Герцена, сенсимонизм производил очень большое впечатление не только на него и Огарева, но и на довольно широкие круги московской культурной молодежи. «Сен-симонизм, неопределенный, религиозный и в то же время не лишенный анализа, удивительно подходил к их вкусам». («О развитии революционных идей в России»). От этой «неопределенности» Герцен вскоре избавился и упрекал учеников Сен-Симона как раз за то, что так восхищало его вначале, — за чрезмерное увлечение религиозными идеями: уже в средине 1833 года в письме к Огареву он называет «религиозную форму» сенсимонизма его «упадком». Тем не менее преклонение перед Сен-Симоном и выдвинутыми им идеями оставалось у Герцена и впоследствии.
Огарев, ближайший друг Герцена, попытался даже на практике осуществить сен-симонистские теории и некоторое время носился с планами основания «крестьянского университета» и «фабрики», которая должна была облегчить положение крестьян его имения и вообще окрестного населения. Разумеется, в условиях николаевской России планы эти остались благими мечтами.
Для Герцена, Огарева и некоторых из их друзей сочинения Сен-Симона и его последователей оказались своего рода приготовительной школой. Сен-симонистские идеи сыграли некоторую роль в духовном развитии Белинского, хотя у него они переплетались с другими влияниями, гораздо более сильными (Гегель в первую половину его литературной деятельности, Фурье, Пьер Леру, Луи Блан, Прудон, Жорж Занд и Фейербах в последние годы своей жизни).
Интеллигентная молодежь сороковых и особенно начала пятидесятых годов была уже значительно иной и по своему классовому составу и по своим политическим стремлениям. К дворянскому студенчеству в большом числе примешались студенты из других сословий, и интеллигент-разночинец, бывший редкостью в 30-х годах, стал явлением довольно частым. Туманная мечтательность, характерная для предыдущего десятилетия, этому поколению была уже чужда: оно инстинктивно тянулось к точной науке, четким политическим лозунгам, более трезвому анализу социальных отношений. Сен-Симон и сен-симонисты оказывали на него гораздо меньшее влияние, чем новые властители дум — Прудон и Луи Блан. Но все же и для него сенсимонизм прошел далеко не бесследно. Говоря об этой эпохе, Салтыков-Щедрин так описывает свои собственные настроения того времени: «Еще в ранней молодости он (подразумевается сам Салтыков-Щедрин) был идеалистом; но это было скорее сонное мечтание, чем сознательное служение идеалам. Глядя на вожаков, он называл себя фурьеристом, но в сущности смешивал в одну кучу и сенсимонизм, и икаризм, и фурьеризм и скорее всего примыкал к сенсимонизму» («Мелочи жизни»). «Он… естественно примкнул к западникам… К тому безвестному кружку, который инстинктивно прилепился к Франции. Разумеется, не к Франции Луи Филиппа и Гизо, а к Франции Сен-Симона, Кабэ, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занд. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что «золотой век» находится не позади, а впереди нас… Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное — все шло оттуда» («За рубежом»). Петрашевский, оказавший большое влияние на политические взгляды Щедрина, был фурьеристом и к сенсимонизму особых симпатий не питал.
Сверстники Щедрина — вот то последнее поколение русской интеллигенции, которое находилось под непосредственным воздействием сенсимонизма. Начиная с средины пятидесятых годов, преобладающее влияние в литературе и общественной жизни переходит к «разночинцам», — выходцам из самых разнообразных социальных слоев. Признанными вождями культурной молодежи становятся преемники разночинца Белинского — Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Елисеев. Западная Европа по-прежнему остается их вдохновительницей, но это уж совсем не та Европа, в которой искали откровений их предшественники. Социальный вопрос разделил ее на два непримиримых лагеря, у которых все разное, начиная с внешнего облика и кончая самыми интимными уголками духовного мира. Религиозные искания отступили на задний план, и в центре интересов стоят социально-политические вопросы и точные науки. «Отец» Анфантен еще жив и даже выпускает книги, но читают их и вспоминают о нем только друзья его молодости. Новое поколение, отдавшееся другим думам и другим вождям, забыло его, и сенсимонизм, когда-то столь влиятельный и шумный, стал в лучшем случае темой исторических диссертаций.
Так же относились к нему и русские радикалы конца пятидесятых и начала шестидесятых годов. Их мировоззрению, стремившемуся построить общественные отношения на «разумном и правильно понятом эгоизме», сен-симонистская религия чувства была совершенно чужда. Борьба с феодальными пережитками, критика капиталистического строя, необходимость социальных реформ, равноправие женщины, свободные отношения между полами, политическое освобождение — все это обосновывалось совершенно иначе, чем тридцать лет назад. Если о Сен-Симоне и упоминали, то лишь для того, чтобы, разоблачая его ошибки, намечать новые пути для разрешения очередных социально-политических проблем. Так поступил, например, Чернышевский, который в своем разборе Сен-Симона и сенсимонизма из трех главнейших идей этого учения (улучшение участи наиболее многочисленного и бедного класса как цели общества, религия любви как способ ее осуществления и лозунг «каждому по его способности и каждой способности по ее делам» как организационный принцип нового строя) признал правильной только первую.
Семидесятые и восьмидесятые годы выдвинули новые интересы и новых борцов. Разночинной радикальной интеллигенции, вступившей в единоборство с царизмом, некогда было погружаться в историю. Сен-Симон и прочие великие утописты были почти забыты. О них начинают снова вспоминать только в девятисотых годах, когда одновременно с возобновлением политической борьбы на сцену выступает рабочее движение как совершенно самостоятельная сила. О великих утопистах напомнил «Коммунистический манифест», ставший настольной книгой передовых рабочих и социалистически настроенных элементов учащейся молодежи. Даже официальная университетская наука испытала на себе влияние этих новых веяний. Далеко не случайно, что большой труд И. Иванова «Сен-Симон и сенсимонизм» появился в 1901 году, т. е. как раз тогда, когда подпольная социал-демократическая партия стала крупнейшим фактором русской политической жизни. Революционное рабочее движение стучалось в дверь — и надо было понять не только его программу, но и историческое развитие его идей.
Для современной русской действительности Сен-Симон — фигура далекого прошлого. Никто не будет теперь изучать историю по его методу, никто не станет искать социальных откровений в его «Новом христианстве». Намеченные им дороги к новому общественному строю давным-давно поросли травой забвения, да и сам этот строй предстал перед людьми в совершенно ином свете. И тем не менее Сен-Симон, как человек и мыслитель, представляет величайший интерес. А то обстоятельство, что его стремления вылились в буржуазную форму и не пошли дальше «индустриального строя», только лишний раз доказывает, насколько бессильны наилучшие порывы против влияний социальной среды и общих условий эпохи.